Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я почувствовал, что то, на чем я стоял, подломилось, что мне стоять не на чем, что того, чем я жил, уже нет, что мне нечем жить».
В 1876 году Толстой со всей силой переживал это душевное состояние. Он писал Н. Н. Страхову: «Сплю духовно и не могу проснуться. Нездоровится, уныние. Отчаяние в своих силах. Что мне суждено судьбой, не знаю, но доживать жизнь без уважения к ней, – а уважение к ней дается только известного рода трудом, – мучительно. Думать даже – и к тому нет энергии. Или совсем худо или сон перед хорошим периодом работы».
Вопросы Божества, религии, смерти – излюбленные темы его бесед и переписки. Толстой затрагивает их в письмах к Н. Н. Страхову, А. А. Фету, А. А. Толстой, жене. Интересуют они его не так, как прежде, когда он спокойно наблюдал и описывал жизнь; теперь ему нужен ответ для себя лично, для утверждения собственной жизни. Но все эти размышления приходят к одному исходному пункту – вопросу смерти.
«Я благодарен вам за мысль позвать меня посмотреть, как вы будете уходить, когда вы думали, что близко, – писал он Фету. – Я то же сделаю, когда соберусь туда, если буду в силах думать. Нам с вами не помогут попы, которых призовут в эту минуту наши жены. Мне никого в эту минуту так не нужно бы было, как вас и моего брата. Перед смертью дорого и радостно общение с людьми, которые в этой жизни смотрят за пределы ее; а вы и те редкие настоящие люди, с которыми я сходился в жизни, несмотря на здравое отношение к жизни, всегда стоят на самом краюшке и ясно видят жизнь только от того, что глядят то в нирвану, в беспредельность, в неизвестность, то в сансару, и этот взгляд в нирвану укрепляет зрение. А люди житейские, сколько они ни говори о Боге, неприятны нашему брату и должны быть мучительны во время смерти, потому что они не видят того, что мы видим, именно, того Бога, более неопределенного, более далекого, но более высокого и несомненного…
Вы больны и думаете о смерти, а я здоров и не перестаю думать о том же и готовиться к ней. Посмотрим, кто прежде. Но мне вдруг из разных незаметных данных ясна стала ваша глубоко родственная мне натура – душа (особенно по отношению к смерти), что я вдруг оценил наши отношения и стал гораздо больше, чем прежде, дорожить ими. Я многое, что я думал, старался выразить в последней главе апрельской книжки «Русского Вестника».
Лев Николаевич имеет в виду XX главу 5 части «Анны Карениной» – смерть брата Левина. Он заканчивает ее так: «Вид брата и близость смерти возобновили в душе Левина то чувство ужаса перед неразгаданностью и вместе близостью и неизбежностью смерти, которое охватило его в тот осенний вечер, когда приехал к нему брат. Чувство это теперь было еще сильнее, чем прежде; еще менее, чем прежде, он чувствовал себя способным понять смысл смерти, и еще ужаснее представлялась ему ее неизбежность; но теперь, благодаря близости жены, чувство это не приводило его в отчаяние; он, несмотря на смерть, чувствовал необходимость жить и любить. Он чувствовал, что любовь спасла его от отчаяния и что любовь эта под угрозой отчаяния становилась еще сильнее и чище».
Мы подошли к основной нашей теме – к изложению семейной жизни Толстых в эти тревожные годы. Насколько можно судить по отрывочным документам, в 1876 году жизнь эта ни в чем не изменилась, и, быть может, следует считать вполне автобиографическим утверждения Левина, что любовь к жене (а у автора – и ко всей семье) давала ему силы жизни, служила своего рода отдушиной и ограждала от полного отчаяния. Все шло, как прежде.
«У нас ученье теперь идет страшное. Вот ты бы ужаснулась, – пишет Софья Андреевна сестре. – С утра до вечера – только интересы грамматики, катехизиса, что кому задано, сколько кто получил. Лелю тоже заучили, и он стал очень порядочно играть». «С добродетельной напряженностью принялась за учение детей, шитье, кройку и прочее. Час за часом сменяется география, история и тому подобное. С лихорадочным спехом боюсь не успеть то или другое, сержусь, что дети иногда ленивы».
«Жена… на днях уезжает… в Москву на несколько дней для отыскивания и выбирания гувернантки для дочери, – сообщает Лев Николаевич П. Д. Голохвастову [164] . – Малые дети – малые заботы, большие дети… Я никогда не думал, чтобы воспитание детей, то есть доведение их только до того, чтобы они были такие же, как все, давало столько труда и отнимало столько времени».
Педагогическая деятельность тоже не прекращается.
«Свою учительскую семинарию… он собирается устроить и уже нанял для этого кончившего курс в университете. Сегодня этот молодой человек приедет, и он же будет учителем русским у Сережи. В том доме воздвигнуты лавки, столы, чинят и вставляют рамы, и вместо милых вас будут какие-то чуждые лица мужиков, семинаристов и прочее», – пишет Софья Андреевна Кузминским.
Сам Лев Николаевич сообщает им про новую «Азбуку»: «Признаюсь, дело это – «Азбука» – хотя и задушевное для меня, занимает меня и по тому доходу, который она может приносить. И несмотря на то, что 1-я «Азбука» принесла мне только убытку 2000, я немного надеюсь на эту».
Материальные заботы о семье идут параллельно с мучительными религиозными исканиями. В один из таких периодов напряженной сосредоточенности Толстой отправляется в Самару и Оренбург для покупки лошадей. За время короткой разлуки он обменивается с женой дружескими, теплыми письмами. В них сказывается вся сложность его душевного состояния.
Первое письмо с парохода: «Я не написал из Нижнего от суеты; но не только помнил, но думал и думаю, так как ужасно люблю: переношусь в прошедшее – Покровское, лиловое платье, чувство умиленности, и сердце бьется… Говорят, что в Оренбург ездят на чугунке, и, может быть, я поеду, но все в пределах четырнадцати дней. Я знаю, что тебе тяжело и страшно, но я увидел то усилие, которое ты сделала над собой, чтобы не помешать мне, и, если можно, то еще больше люблю тебя за это. Если бы только Бог дал тебе хорошо, здорово и энергично-деятельно провести это время. Господи, помилуй тебя и меня!»
Из писем жены: «Хотя у нас суета ужасная, я все-таки так о тебе думаю и такую к тебе чувствую нежность, что хочется написать тебе хоть немножко… В каком ты духе? Что думаешь, что делаешь теперь на пароходе? Нравится ли Николеньке [165] Волга? Я о тебе всякую минуту думаю и так тобой счастлива это время, и одно скучно, что мыши подтачивают корень жизни и что не всегда так будет. Я почему-то нынче все думаю о сказке мудреца Керима. Но это так, когда грустно».
«Только пятый день, что вы ехали, стало быть, едва вы доехали до хутора, а еще до двух недель страшно далеко, и надо все себя поддерживать и не позволять себе скучать и тревожиться. Так нам было хорошо и весело, зачем надо было именно и теперь расставаться. Но ведь опять будет и так же, только бы ничего не случилось.
Прощай, милый, я начинаю опять поднимать в себе беспокойство и грусть, что тебя нет, и потому больше не писать и даже не думать о тебе, а взяться за дело. То чувство, которое было в тот вечер, как я ушла расстроенная в свою спальню, то есть то же особенное этот раз горе вследствие твоего отъезда, беспрестанно возвращается, когда долго о тебе думаю, а не думать – не могу».
Конец другого письма Льва Николаевича: «Ты меня так напугала нежеланием отпустить меня, что я больше, кажется, чем прежние раза, боюсь за всех вас и, главное, за одну тебя. Я иногда писал тебе, ничего не говоря о моих чувствах, потому что в ту минуту, как писал, не был так расположен. А в эту поездку всякую минуту думаю о тебе с нежностью и готов все письмо наполнить нежными словами. Прощай, душенька, милая, я так радуюсь тому чувству, которое имею к тебе, и тому, что ты есть на свете. Только бы ты была здорова, и потому сама, какая ты есть».