Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Евгений Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отто Дюринг несколько прибавил шагу, чтобы переступить порог заведения «мосье» Кроша точно в условленный час. Штандартенфюрер знал, что сегодня «мосье» Крош забронировал для него белокурую мамзель Антуанетту, и он будет ласково измываться над этой французской шлюшкой, а после, придя в себя и оставшись один, попросит в мыслях прощения у любимой жены Гертруды. Гертруда с двумя дочерьми ждала его в Кельне, часто писала ему нежные письма, в которых рассказывала, что подолгу молится с дочерьми на ночь, чтобы Отто не услали на Восточный фронт.
Туда, на Восточный фронт, уже отправили из оккупированной Франции его брата Генриха.
Итак, солнце светило всем. Всем живым.
Оно навсегда меркло для мертвых. Час назад оно померкло для Генриха Дюринга, командира немецкого «тигра», чей коньяк распили в траншее двое русских, увлекшихся разговором солдат.
…В какое-то мгновение Лешка заметил, как снаряд черной молнией пронесся над головой и врезался в боковину траншеи. Взрыв содрогнул землю и бешеной силой взрывной волны подбросил его, заполнив грудь гарью, исхлестав тело землей и осколками. Казалось, волна подняла его высоко над землей, и в тот краткий миг, в мертвой точке, когда взлет переламывается в падение, а жизнь переходит в небытие, он крикнул из последних сил: «Мама!» Но крик его был не внешний, потому что перебитые легкие и перерезанное горло не могли издавать звуков, это был крик внутренний — самый последний. Потом все полетело вниз. Осколки снаряда, комья земли, щепки и камни. И задымленное солнце.
Лешка и заслонил невзначай Федора, сберег ему жизнь. Он находился ближе к разрыву снаряда, и те осколки, что предназначалось им поделить поровну, по-честному, как поделили убитых фашистов, принял большей частью на себя. Не успел Лешка добиться, чтоб сняли с него напрасное обвинение.
Стоило закрыть глаза — и в потемках, под сомкнутыми веками, опять кишели золотые черви. Боль сдавливала голову. Весь организм переполняла тошнотворная муть. В полевой палаточный медсанбат Федор попал с несколькими осколочными ранениями и сильной контузией.
— Ну как, солдатик? Чай, не помрем? — бодрила Федора лейтенантша медслужбы Сизова, смешливая толстушка, от которой пахло цветочными духами. Она делала осмотр, ощупывала раны, усмехаясь кривила большие подвижные губы. — До следующего боя подлатали. Затянется… Чего молчишь? Слышишь меня плохо? Знаю, солдатик, что плохо.
— Не помрем, — шепотом отзывался Федор на добрые слова лейтенантши и, перемогая слабость, пробовал улыбнуться. — Не помрем, бесова душа!
— Со смертью, солдатик, надо, как с фрицами, понаглее быть. Гони ее, ведьму, прочь! — наставляла Сизова, уходя к другому «солдатику».
«На войне, парень, надо понаглее быть, — эти слова, созвучные с наказом жизнелюбивой лейтенантши, принадлежали Семену Волохову. — Наглость и отвага — две сестры. Без них в бою холодно. А с ними, ежели и убьют, то на Страшном суде стоять не стыдно. Не зазря голову положил. Заячьей душе и перед собой, и перед Богом совестно».
Семена Волохова, крестьянского грамотея и кавалера «Георгия», правдолюбца и по прихотливости натуры бильярдного игрока, Федор еще увидит. Это произойдет впереди, зимой сорок четвертого года, на фронте. Он увидит его не вживую. Но Волохов, словно бы по-дружески, протянет ему спасительную руку.
…Снег лежал кругом свеж и пушист. Ветра нет, и даже на шатких камышах держались мелкие белые папахчонки. Камыши стояли худым частоколом в прибрежье небольшого озера. Среди озера зияла полынья от бомбового разрыва. Высокие заозерные сосны, убранные белым, четким отражением лежали на темной глади полыньи; а повсюду вокруг — нетоптано, чисто: ни единого человечьего следа, ни воронки, ни стреляных гильз.
— Костер занимается, по воду сходи, — сказал Захар и подал Федору котелок.
Федор машинально взял котелок, но никуда не пошел. С небольшого пригорка он глядел вниз — на озерную воду с отражением леса и на сам лес, на мохнатисто белые сосновые ветви. Непорочная белизна снега, сосновый лес и темный овал полыньи со стелющимся отражением деревьев навеяли что-то из детства. Словно все это уже было видено. Но не вспомнить когда, где, может быть, и не в действительности, а на какой-то зимней картинке или открытке к новогоднему празднику.
— Глянь, земеля, лес-то будто нарисованный! — сказал Федор и привольно вздохнул. — На лесоповале всяких деревьев перевидал, да на красоту-то не заглядывался. Красота в радость, когда свобода есть. Эх, не война бы еще — точно бы пошел на лыжах кататься!
Немногословный Захар подложил в задымившийся костер сушины, оглянулся на живую картину заснеженного леса. Он ничего не промолвил, но веточки морщин с краю глаз вытянулись от скромной улыбки. Видно, и ему передалось вдохновленное природой Федорово чувство. Не молодой, побивший подметки и на мирных трудовых дорогах, и достаточно на фронтовом шляхе, Захар был человеком обстоятельным и ровным. Уж одно то, как он свертывал «козью ногу», говорило об этом. Иной такую закрутку наворотит, что и смотреть неприятно: или табаку насыплет нерачительно много, или напротив — скудно мало и неравномерно по плотности, да и курительная бумажка расклеится, пропуская не нужный затяжке воздух. У Захара в закрутке табачок ровненько, одинаковой сбитости и как раз столько, чтобы хватило накуриться: лишку не пересыплет, но и не поскупится. И во всем Захар был таким — несуетливым, простым, с прямою сутью. «Мудрят люди много. Жизнь-то проста, — слышал от него однажды Федор. — Есть хочешь — хлеб сей. Одежу надо — лен тереби. Холодно тебе — огонь разводи. Лень и завистничество всю неразбериху вносят. Убери их — и все понятно станется». Он и войну принимал как неизбежную работу, которую за него никто не сделает.
Расстелив плащ-палатку, Захар вытащил из солдатского сидора заначенную банку тушенки, сухари, из тряпицы — два белых камушка сахару. И сел вертеть закрутку: перекурить, покуда готовится кипяток
— Мне тоже сверни, — попросил, по обычности, Федор и собирался пойти к озеру. Но взглянул на газетный лист, который Захар собирался располосовать, и выкрикнул: — Стоп! Ну-ка погоди-ка, Захар! — Он бросил котелок на снег и выхватил у него газету: — Мать честная! Это же Семен!… Да мы же с ним… Я же вчера его вспоминал!
Разгладив газетный лист, Федор въедливо глядел в фотографию. Он и есть! Семен Волохов собственной персоной! С орденом на груди! Толстые брови вразлет, в глазах — гордыня! Ну ровно маршал! И форма на нем офицерская: на погоне просвет и мелкая звездочка. Из штрафников, видать, тоже выполз. Даже к офицерскому чину вернулся.
«Бесстрашно бьет врага артиллерийская батарея младшего лейтенанта С. Волохова, — пояснял текст под карточкой. — За последние операции личный состав батареи и славный командир отмечены наградами Родины…»
— Погляди, земеля, каков орел! Сколько он на вырубке горбатил! Сколько за блатарей работы переработал! Ему как-то раз Артист — вор у нас был такой — синяк в пол-лица поставил. Теперь бы Семен этого Артиста в пушечный ствол засунул. — Федор усмехнулся и даже услышал мнимое Волохово подтверждение: «Эх, парень! Я б его так засунул, чтоб у него… Сучье семя!» — Начальство он, земеля, не любил шибко. Крыл всех подряд. Говорил, не везет в России на начальников. У других народов умных людей меньше, да они, умные-то, впереди дураков стоят. А у нас и умных полно, да дураки впереди их оказываются. Крепкий мужик Семен — умом крепок и телом стойкий. А попался-то на дури: бильярдные шары с одним воякой не поделил.