Пейзаж, нарисованный чаем - Милорад Павич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А какие они? – спрашиваю, а сам все жду, когда она о детях заговорит.
– Помнишь маленькую рыбку? Когда ее щука проглотила, она подумала: вот было бы счастье, если бы меня сом проглотил! Для них предел свободы – когда они могут ругать меня и моих; они нас выбрали виновниками всех своих несчастий и считают, что мы на нашем общем горе наживаем капитал. Из-за этой ложной свободы – обвинять другого – они о своей свободе и не думают. Все боятся быть смешными. Не смеют даже чихнуть, пока не чихнул любовник. Со мной поддерживают отношения и семью сохраняют лишь постольку, поскольку это не вредит их личным интересам и интересам их любовников, которых они бог знает где находят. Я же блюду свои личные интересы и пользу моих детей постольку, поскольку это не расходится с интересами большой семьи, то есть всех нас, считая и сестер. Для меня ни их любовники, ни мой бывший брак большой ценности не представляют. Я всем для семьи пожертвовала, а вот детям моим в этой семье неуютно.
Как только она заговорила наконец о детях, я обратился в слух и подумал: вот сейчас бы ей спросить о моих доходах, и настанет мой черед говорить.
– Я сестер своих насквозь вижу, – продолжала она, – мы разного безумия люди. Каждая из них все тянет к себе и к своему дорогому, а я вот уж и состарилась и страшная стала во сне, а все никак не пойму, в чем для моих детей польза, не строю и не планирую их будущее, потому что не привыкла, думаю, семья сама собой все обеспечит и о них постарается, все само собой на места встанет.
– Кто ни себе, ни своим не поможет, не поможет и другому, -подтолкнул я ее.
– Тебе легко говорить! А каково одинокой женщине? Поневоле к семье приклонишься, надо же где-то защиту искать, у меня ведь нет сильных защитников, как у моих сестер. Для меня семья – единственный заслон от плохих людей.
Но и здесь, в собственном доме, приходится такое терпеть, что и представить трудно. Мы с сестрами плюем друг в друга слезами, а потом ходим с солеными лицами. Каждый вечер Азра бьет поклоны, молится, чтобы черт или Бог унес куда-нибудь детей Цецилии, а Цецилия стоит на коленях и о том же молит Бога или черта – чтоб унес подальше Азриных детей. А я здесь перед иконой молюсь и шепчу: «Господи, если ты услышишь их молитвы, то мои можешь и не слушать. Тогда все услышано». Но он не слышит. Сестры со своими покровителями ничем не гнушаются. И внуков моих не щадят, девочек моих, внучек, своим любовникам подсовывают, чтоб их задобрить. Глядишь, через несколько лет являются ко мне от них какие-то девки, здравствуйте пожалуйста, или незнакомые парни, которые от наливок не просыхают, и говорят: «Это мы, твое потомство, те самые, которых подкинули».
Откуда мне знать? Начну подсчитывать, какие от моих детей, а какие от чужих, и концы с концами не сходятся. Думаю, этот не наш, да и тот вроде бы не из моих. Голова болит, спать не могу, все думаю, какие настоящие, а какие нет.
– Ну так если больше некому, я тебе помогу. И тебе, и твоему потомству. Для того я и приехал.
– Ходят слухи, что у тебя, когда ты уезжал в большой мир, три динара за один шли, а теперь будто бы каждый динар два приносит. Ну что, стоило уезжать?
Я подумал про себя: да она бесценная, ее надо в обертке держать и беречь, как дрожжи на Рождество. А сказал я следующее:
– Вначале я намучился. За первый год странствий по меньшей мере три раза я сам себе снился. Знаю, что это я, но снится мне, что я старик. Весь седой во сне, как овца… Был я где-то в Швейцарии, нанял комнату, лег в кровать, повесил рубашку на стул, точно сидит кто-то ко мне спиной. А утром встал я, одеваюсь, посмотрел вниз, а у меня мужского хозяйства совсем нет, все втянулось, как улитка. Тут я подумал: такой он у меня будет после смерти. Оглядываю я комнату и вспоминаю, что сербы еще с восемнадцатого века говорят, что живут расселенными, как евреи. Эту комнату в Швейцарии я нарочно не убирал, чтобы ни мне самому, ни другим не казалось, что это мой дом. Сколько же поколений так еще будет жить, думал я, разглядывая глубокую, как снег, пыль по углам и паутину, липнущую к ресницам. Так я думал, пока еще надеялся иметь детей. Вот, живу и вижу: по-немецки могу сказать что хочешь, но, когда они ко мне обращаются, ни слова не понимаю. Тоска в углу тикает, как часы, будит меня каждую весну и иногда спешит, непроветренные шкафы воняют прошлогодним табачным дымом, а я спятил, пишу по-английски кириллицей, греческими буквами переписываюсь с Мюнхеном, латинской азбукой по-русски пишу. Наявуто я здоров, а во сне болею и только через сны понимаю, насколько все во мне изменилось, причем безвозвратно. Сны плоские, одномерные, хоть бы один с другой комнатой. Утром можно их протоколировать, инвентаризировать, точно казарму какую-нибудь. Одним словом, не сны, а говно.
– Так стоило ли все это затевать? – встряла в мой рассказ Ольга.
– Хуже всего стало, когда пришел успех, а с ним и деньги. Тебе этого не понять, да и я не понимал, пока не испытал на себе. Те, кто тебя любил до твоего успеха, после успеха тебя любить не будут. Славы и успеха люди не прощают. И эти люди тебя оттолкнут. А ты, хочешь не хочешь, их тоже возненавидишь и оттолкнешь от себя тех, с кем когда-то Дружил. Они для тебя умрут. Ты повернешься совсем к другим, кого ты узнал и кто с тобой познакомился лишь после твоего успеха. Они-то и станут твоей родней, твоими друзьями. Но разговением поста не возместишь. Мне от всего от этого проку мало. У тебя хоть есть дети и внуки. Знаю, знаю, ты скажешь, что внуки твои несчастны, но мне-то куда податься, одинокому, как тропинка в лесу?.. Ну вот мы и подошли к цели моего визита. Я подумал: мне не было дано счастья в потомстве, зато у тебя оно есть. Хоть половина желания исполнилась, если не все целиком. Я решил тебя разыскать и, вот видишь, нашел. Как говорится, встречают по одежке, а по уму провожают. Нам с тобой друг перед другом притворяться нечего. Уж мы-то с тобой друг друга знаем как облупленные.
– Знаем, знаем, – подтвердила Ольга, начиная не глядя, вслепую собирать рюмки слева от себя, не спуская с меня взгляда, клейкого как плесень, что хватает сразу все, на что попадает.
– Вот видишь, – продолжал я, – тогда перейдем к делу. Я хочу усыновить некоторых твоих потомков, собственно говоря всех, сколько их есть и будет…
Тут Ольга бросается в мои объятия и целует меня губами, из которых верхняя пахнет хлебом, а нижняя – пробкой.
Сквозь этот поцелуй я вспоминал ее губы двадцатипятилетней давности, те поцелуи через ее волосы. Я вдруг почувствовал себя слабым и одиноким, я увидел на небе все семь звезд созвездия Плеяд, как семь дней недели, и мысли у меня разбежались, как облака в речке. Я почувствовал в себе ночь ночей моих, почувствовал, который в ней пробил час, и сказал:
– Ольга! Корова ты эдакая! Я ведь не к тебе сватаюсь. Я хочу купить твоих правнуков. Хочу тебе заплатить, сколько они стоят, и переписать их на мое имя.
Она на меня взглянула, быстрым жестом, точно муху поймала, вырвала волосок из брови и только тогда удивилась.
– Что ты сказал? Правнуков купить?
– Да.