Воспоминания Понтия Пилата - Анна Берне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что до Прокулы, то ее любовь остается неизменной, но молчание, которое она почти никогда не прерывает, на протяжении многих лет оставляет меня один на один перед судом моей совести. И я не перестаю произносить на этом суде приговор самому себе.
Почти пятнадцать лет протекло с того дня, как я позволил распять Галилеянина. Это было малозаметное событие в сравнении с драматическими потрясениями, пережитыми Империей. Но с того дня для меня все переменилось.
После того как Синедрион вырвал у меня разрешение предать смерти Иисуса бар Иосифа, мое представление о власти прокуратора резко изменилось. Пришел конец моим надеждам заставить этот горделивый народ полюбить Рим. Я и сам воплощал собой Рим, но отныне образ Рима включал в себя прежде всего жестокость и непреклонность.
Я даже не заметил, как близкие, оставленные мной ради дел правления, стали от меня отдаляться. Когда я это понял, было уже слишком поздно. Сыновья умерли. Дочь я выдал замуж за человека, которого ненавидел и о котором точно знал, что он не сделает ее счастливой. Прокула осталась верной слову, которое дала мне в день нашей свадьбы: «Где будешь ты, Кай, там буду я, жена Кая». В успехах и неудачах она была рядом. И однако между нами легла тень, о которой она отказывалась говорить и к которой я не имел права ревновать.
Сознавая, что происходит, я призывал смерть. Почему я сам не убил себя тогда? Не потому, конечно, что хотел лишить такой радости Калигулу. Но потому, что такая смерть была бы слишком благополучным исходом для меня. Жизнь же стала той пыткой, которую я обязан был выдержать до конца. Удар милосердия, в котором я не отказывал даже последнему из разбойников, я себе не позволил. Я должен был за все заплатить сполна, и я платил. Я не был велик ни в добре, ни во зле. Я не был способен довести до конца благородные дела, о которых мечтал, и, вопреки собственной воле, начинал предприятия, которых стыдился. Разве не проявил я изобретательность, избрав себе такое утонченное наказание: я приговорил себя к тому, чтобы жить лицом к лицу с самим собой, с человеком, которого всеми силами ненавидел.
Под моим окном аромат олеандра смешивается с запахом цветущих апельсиновых деревьев. Если встану и пройду на террасу, я могу увидеть, как поблескивают ленивые воды Тибра, почти пересохшего в начале осени. В отдалении сверкает мрамор, украшающий дом весталок. А еще дальше — золото мозаик на фасаде Палатина. Песчаная прогалина, внизу Авентинского холма, это Большой Цирк, за ним форум Кесаря, который в час, когда спадает дневная жара, запружен гудящей толпой. Я не устаю созерцать Город, с которым я так долго был разлучен; и когда слезы застилают глаза, препятствуя вновь увидеть его вечную красоту и любить его такой же любовью, я вспоминаю о Луции Аррии и его последнем желании: «Господин, когда вернешься, поприветствуй за меня Город…»
Сейчас зажгутся первые лампы в окнах, факельщики проследуют по широким улицам, открытым божественным Августом. Адельф войдет в комнату, в залу, в которой когда-то мы разбили прекрасную вазу моего отца… И я вновь удивлюсь, что увижу не юношу, а полноватого грека с голым черепом. И стану искать зеркало, чтобы убедиться, что мои пятьдесят пять не выдают меня столь же беспощадно… Интендант большого дома, хотя это и не входит в его обязанности, спросит, не пришло ли время подать носилки и какую тогу я хотел бы надеть этим вечером. И начнется новая вечеринка в императорском дворце.
Клавдий, если он не будет пьян уже к моменту нашего прибытия, захочет, чтобы я расположился возле него, и станет бесконечно вспоминать город, в котором мы оба родились, Лугдун; он любит его настолько, насколько мне то место безразлично. Я вежливо поинтересуюсь, как продвигаются работы, которые он предпринял на холме Старого Форума. Если уже захмелеет, он станет рассказывать мне скабрезные истории, которые обожает и которые я буду слушать со смущенным видом. Странно смеяться над историями о рогоносце, когда их рассказывает рогоносец, не сознающий своего положения. Как обычно, в тот момент, когда войдут танцоры, Валерия Мессалина выскользнет вон. Кесарь ничего не заметит или вообразит, что жена отправилась проведать детей… И я, как и другие, стану помалкивать.
Как ни странно, я испытываю к Клавдию истинную привязанность. Я обязан ему тем, что остался в живых, вернулся в Рим, а имущество мое мне возвращено. И не просто возвращено, я стал раз в десять богаче, чем был в момент своего возвращения из Иудеи.
Безучастные к разговорам, прыжкам танцоров и гулу музыкантов, Понтия и Прокула удалятся в тихий уголок на террасах и будут вполголоса рассуждать о том, от чего я держусь в стороне. Моя дочь нарядится в новое платье, более роскошное, чем то, что было накануне, и менее роскошное, чем то, которое будет завтра. Тит Цецилий не скупится, когда речь идет о том, чтобы продемонстрировать во всем блеске красоту его жены. Но драгоценности и уборы, которыми он ее осыпает, не делают Понтию счастливой. Что есть моя дочь в глазах Лукана? Не подруга, не любовница, но ценная вещь и его шанс когда-нибудь получить одно из тех прокураторств, о которых он мечтает. Ведь он женился не на Понтии, а на кузине Кесаря.
Ночь пролетит, и я вновь увижу, как над Римом встает утренняя заря. Не в ней ли та единственная милость, которую я некогда испрашивал у Фортуны? Кто усомнится, что я — человек, обласканный богами или какой-то неведомой силой?
Я сделал все, чтобы забыть Галилеянина. Он был распят по моему приказу, умер очень быстро, изнуренный бичеванием, и был похоронен в новой гробнице, которую Иосиф Аримафейский велел вырыть в своем саду. Я не могу постоянно возвращаться к воспоминаниям о прошлом, столь же мучительным, как мои угрызения совести. И я сделал все, чтобы предать его забвению.
Однако мне это ничуть не удается.
Во вторую ночь после смерти Иисуса бар Иосифа, незадолго до рассвета, в Иерусалиме случилось новое землетрясение. Это была одна из тех коротких и легких волн, которые обычно следуют за первым, более сильным толчком. Почти никаких повреждений не было. Но стражи, которые наблюдали за гробом Равви из Назарета, были страшно напуганы. Они утверждали, что камень, который закрывал вход в гробницу, откатился в сторону, будто невидимая и всесильная рука отбросила его, и склеп залил ослепительный свет.
Я полагаю, что те люди были трусами, из тех, кто способен издеваться над связанным человеком и кого пугает малейший шорох. Но я не могу объяснить себе, как подземный толчок, который не опрокинул даже стульев в Антонии, мог отвалить гигантский надгробный камень, переместить который можно только с помощью дюжины молодцов…
На следующее утро Флавий вошел ко мне в состоянии неописуемого возбуждения и стал уверять, что женщины, пришедшие по иудейскому обычаю на рассвете помазать умершего ритуальными благовониями, нашли гроб пустым. Позднее галл сообщил с торжествующей улыбкой, что Мириам, Иоаннис и несколько других учеников Галилеянина, вновь откуда-то объявившихся, видели его живым…
Странное дело: Синедрион вначале подкупил стражей, чтобы они сознались, что просто проспали тот момент, когда камень кто-то убрал от входа, но затем затаился, так что можно было подумать, будто эта басня его обеспокоила.