Письма сыну - Евгений Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Леонов обращается к зрителям на языке классических пьес и языке газеты, далекое умеет приблизить, сегодняшнее приподнять, он живет не только собственной жизнью, его сердце вмещает заботы многих и многих людей, он разделяет их беды и трудности, и потому постепенно его имя стало означать Человека, который интересен не только как артист. Всюду хотят его видеть: спортсмены просят быть их «талисманом» на Олимпиаде, артисты выбирают директором Дома актера, школьники зовут на выпускной вечер, космонавты просят на концерт, журналисты ждут интервью, в Институте кинематографии предлагают актерский курс… – и за всем этим люди, друзья, ответственность. Удивительно, как все для него важно: он может подробно обсуждать какие-нибудь внутритеатральные дела, все воскресенье беседовать с автором пьесы, читать по ночам письма зрителей и мечтать, как он однажды напишет всем ответы… И как знать, может быть, именно эта жизненная полнота привела к тому, что все его работы в театре и в кино (а Леонов по-прежнему наряду с главной ролью может играть эпизодическую) оказывались в центре внимания, затрагивали какие-то важнейшие болевые точки общественного сознания.
Леонов всегда работал очень много, друзья знают, что он был в настроении, когда падал с ног от усталости. Снимался часто на «Ленфильме», а в театре, как правило, не имел дублеров и месяцами жил в поезде: отыграв спектакль, мчался на Ленинградский вокзал: утром – съемки, ночь – в пути. И если ему говорили: «Женя, но ведь так нельзя!» – он решительно соглашался: «Все, последний раз. Бросаю эту ненормальную жизнь». Никто не сомневался, что он говорит несерьезно, да и сам он, пожалуй, больше пяти минут в это не верил.
На гастролях в Гамбурге сердце Леонова не выдержало нагрузки, это был 1988 год. Инфаркт усугубили другие болезни, слишком долго не замечал он усталости. И больше месяца страна жила в тревоге. В Москву, в Театр имени Ленинского комсомола, шли письма и телеграммы, звонки на радио и в газеты, требовали сообщать бюллетень…
Или немецкие врачи – боги, или они знали, как много этот человек значит для русских, и сделали невозможное. Они вернули нам Леонова, любимого человека, искусству – артиста, Андрею – отца и маленькому Женечке – деда. У него была клиническая смерть, и последняя глава его жизни – это действительно чудо, дарованное и артисту, и нам. Последняя глава – это страх за семью, за людей, за жизнь; это любимая роль – завещание сыну, коллегам, москвичам. Он не цеплялся за жизнь, он жил, сознавая, что отпущено мало. Изменилось ли в нем хоть что-то? Нет, он всегда относился серьезно к жизни, к искусству, к людям. Он веровал, что искусство и есть то место, где ощущается «соседство с Богом». Он опасался об этом говорить впрямую – «в пастыри не навязываюсь семье своей, не то что людям». И однако этот период жизни, короткий – всего пять лет, он ощущал как итоговый, мыслил ясно, чувствовал сильно.
Вынужденная передышка длилась год. А потом началось все, как было прежде: театр, съемки, концерты, заботы, тревоги, мечты.
Но самое главное, триумф Леонова, артиста и человека, – премьера «Поминальной молитвы» в «Ленкоме». Событие и праздник для москвичей. Шолом-Алейхем, Горин, Захаров, но сердце спектакля – Леонов – Тевье.
В стране в это время было много слез, межнациональные распри ужаснули людей. Кажется, люди не слышали ни доброго слова, ни окрика. Как тут быть?
И тогда он выходит на сцену, в центр, чтобы все видели, и, объясняя, что «в деревне Анатовка с давних пор жили русские, украинцы и евреи; жили вместе, работали вместе, только умирать уходили каждый на свое кладбище…» и что, «здороваясь, русские снимали шапки, а евреи шапок не снимали никогда», достает из кармана дорожных джинсов черную шапочку, надевает на лысину – и все понимают, что русский человек Евгений Леонов, наш знаменитый веселый артист, берет на себя бремя тех, кто унижен, кто бедствует, кто надеется и ждет помощи… Тевье-молочник ведет нас в свой дом, в свою жизнь и беду, и мы узнаем, что его легендарная мудрость – это только юмор и доброта и что никакой другой мудрости человеку не требуется: пожалей, поделись, пойми другого.
Когда Леонов, начиная спектакль, опускался на колени и просил Господа вдохновить артистов на «Поминальную молитву», он просил и за нас всех. Как он хотел излечить людей от жестокосердия! Он делал это вместе со своим лукавым и мудрым Тевье самоотверженно, истово. Несмотря на опасные перегрузки, часто играл спектакль. Его актерское мастерство, достигшее в этой работе совершенства, было неуловимо для зрителя, но его сердечная работа была у всех перед глазами.
Он не играл, он действовал как человек в обстоятельствах горькой судьбы. Вот, получив от Тевье головку сыра, урядник говорит: «Хороший ты человек, Тевье, хотя и еврей». Молочник виновато кивает, и в тот же миг острый леоновский глаз из-под мохнатых бровей измеряет всю глубину сказанного и с обычной своей хитрецой примиряет: «Кому-то надо быть евреем, ваше благородие. Уж лучше я, чем вы…»
Без каких бы то ни было притязаний на значительность своих высказываний, роняя мысли-реплики по ходу дела, Леонов явил мудрость своего героя каким-то природным свойством. Вот Тевье с Перчиком тянут телегу вместо лошади. И киевский студент дает старику урок политграмоты: когда восторжествует свобода, не будет ни бедных, ни богатых. Тевье соглашается. «Только куда ж их богатство денется?» – «Поделим поровну». И тут Леонов – легкий кивок в зал: «я так и думал» – и далее по тексту: «Умный вы человек, Перчик, многому, видно, в университетах научились… Только я вам так скажу: чужое поделить – невелика премудрость! Попробуй свое отдать…»
Он ведет диалог как бы на двух регистрах одновременно, он заставляет зал смеяться почти без пауз. И он разбрасывает мысли, точно сеятель, который уже не раз видел всходы, – легким, добрым движением.
Мне кажется, по этому спектаклю можно составить энциклопедию леоновских находок.
Сцена сватовства в трактире идет под неумолчный хохот: тут и Лейзер – Ларионов хорош, и Менахем – Абдулов великолепен. Но ни с чем не сравнить молитву Тевье, его совет с Небом: как быть, принять ли предложение мясника? Хмель спадает с него по мере размышления: он точно сражается с искушением внутри самого себя – и уморительно все это, и жалко его до слез. Торгуется с Богом: не возьмет ли Бог или, в крайнем случае, умершая бабушка на себя ответственность за эту свадьбу, ведь понимает Тевье – счастье сомнительное, он старик, необразованный, что скажет дочь? И затем разговор с дочерью через дверь сарая: слова Писания, просьбы, угрозы, крики – и все без ответа; наконец высадил дверь плечом и влетел в темноту… А в конце концов дает благословение дочери, пусть живет по любви. «Я против, но я согласен» – звучит парадоксом, но всё сыграно: и протест, и возмущение, и мольбы, и смирение.
И когда Тевье после богословских споров с попом, пережив, быть может, самый страшный удар судьбы – он сам отказался от дочери своей, – скажет: «Я, батюшка, русский человек еврейского происхождения, иудейской веры. Вот она моя троица. И ни от чего я не отступлюсь, ни от земли родной, ни от веры предков…» – трагедия обозначится в полном объеме. После этого уже и выселение за черту оседлости, и погромы – «Бог наших слов не слышит» – принимает Тевье как неизбежный ход событий, но от веры в жизнь все же он не отступится, все круги ада пройдет, но все не склонит свою голову перед злом.