Нечаев - Феликс Лурье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не могу с вами согласиться с вашим мнением, очень враждебным, относительно Бакунина. Бакунин слишком крупен, чтобы с ним поступать somnariremment (бесцеремонно — фр.). У него есть небольшие недостатки — и огромные достоинства. У него есть прошедшее, и он — сила в настоящем. Не полагайтесь на то, чтобы всякое сменяющее поколение интенсивно было лучше предыдущего. Если бы это было так — то англичане при Генрихе были бы далеко выше кромвельцев — а французы Реставрации заткнули бы за пояс якобинцев. В людях, как в винах есть cru (vin de cru — вино, вкус которого зависит от почвы, климата, винограда — фр.). Я думаю, что Бакунин родился под кометой».[292] Утин напрасно упрекал Герцена и требовал отчета — не ему его упрекать. Цену Бакунину Александр Иванович знал, знал лучше и вернее других, но отдавать старого товарища на растерзание молодым эмигрантам не пожелал.
Герцен провел в Женеве более полутора месяцев не только из-за бахметевского фонда. Его беспокоил Огарев, все более отдалявшийся от него. Участие Николая Платоновича в пропагандистской кампании приводило его в бешенство. А тут еще бакунинская «Постановка революционного вопроса». Ничего более вредоносного ему читать не приходилось. Современники, читая призывы великого революционера покидать университеты, объединяться с «разбойным миром», устраивать «народную революцию, осмысленную и беспощадную»,[293] осеняли себя крестным знамением — «одна резня на уме» (выражение Герцена). Предчувствуя возможное появление подобных воззваний, Александр Иванович почти весь 1869 год работал над письмами «К старому товарищу». Первые два письма он закончил еще до выхода «Постановки революционного вопроса», остальные — после, все четыре письма впервые опубликованы Огаревым в «Сборнике посмертных статей» (Женева, 1870). Приведу из них извлечения:
«Следует ли толчками возмущать с целью ускорения начатую работу, которая очевидна? Сомнения нет, что акушер должен ускорять, облегчать, устранять препятствия, но в известных пределах — их трудно установить и страшно переступить. На это, сверх логического самоотвержения, надобен такт и вдохновенная импровизация. Сверх того, не везде одинаковая работа — и одни пределы.
Петр I, Конвент научили нас шагать семимильными сапогами, шагать из первого месяца беременностей в девятый и ломать без разбора все, что попадется на дороге. Dei zerst vende Lust ist ein schaffende Lust — и вперед за неизвестным Богом-истребителем, спотыкаясь на разбитые сокровища — вместе со всяким мусором и хламом».[294]
Это цитата из первого письма, датированного 3 января 1869 года, то есть до появления Нечаева в Женеве. Но и тогда Герцена беспокоили бакунинская торопливость и страсть к сокрушению. Этих двух человек природа соткала из разных материалов, они могли сосуществовать, но не в одной упряжке. Их связывала общая молодость, общая Родина, общие друзья и учителя. Александр Иванович, обладавший редкостным умом и рыцарским благородством, талантом глубокого и тонкого психолога, бесспорно, понимал, что изменить взгляды состарившегося Мишеля он не в силах, но не предупредить его о его заблуждениях, преступных заблуждениях, он не мог.
Возражения Бакунину, и заодно Нечаеву, Герцен сформулировал в последнем, четвертом письме:
«Наука — сила; она раскрывает отношения вещей, их законы и взаимодействия, и ей до употребления нет дела. Если наука в руках правительства и капитала — так, как в их руках войска, суд, управление, то это не ее вина. Механика равно служит для постройки железных дорог и всяких пушек и мониторов.
Нельзя же остановить ум, основываясь на том, что большинство не понимает, а меньшинство злоупотребляет пониманьем.
Дикие призывы к тому, чтобы закрыть книгу, оставить науку — и идти на какой-то бессмысленный бой разрушения, принадлежат к самой неистовой демагогии и к самой вредной. За ним так и следует разнуздание диких страстей — le dechainemt des mauvaiss passions (разгул дурных страстей — фр.). Этими страшными словами мы шутим, нисколько не считая, вредны ли они для дела и для слушающих.
Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей. Христианство проповедовалось чистыми и строгими в жизни апостолами и их последователями, аскетами и постниками, людьми, заморившими все страсти — кроме одной. Таковы были гугеноты и реформаторы. Таковы были якобинцы 93-го года. Бойцы за свободу в серьезных поднятиях оружия всегда были святы, как воины Кромвеля, — и оттого сильны.
Я не верю в серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Проповедь нужна людям, проповедь неустанная, ежеминутная проповедь, равно обращенная к работнику и хозяину, к земледельцу и мещанину. Апостолы нам нужны прежде авангардных офицеров, прежде саперов разрушенья, — апостолы, проповедующие не только своим, но и противникам.
Проповедь к врагу — великое дело любви: они не виноваты, что живут вне современного потока, какими-то просроченными векселями прежней нравственности. Я их жалею, как больных, как поврежденных, стоящих на краю пропасти с грузом богатств, который их стянет в нее, — им надобно раскрыть глаза, а не вырвать их, — чтоб и они спаслись, если хотят».[295]
Человек с такими взглядами не мог принять нечаевшину или хотя бы пойти на компромисс; он видел ее в зародыше. Все его существо противилось любым проявлениям нечаевщины. Воспитываясь с Бакуниным на одних книгах, увлекаясь учениями одних философов, принадлежа к одной среде, они пришли к совершенно противоположным выводам, превратились в антиподов. Одни и те же марши увлекли их в разные стороны. Один желал на своем пути созидать и раскрывать глаза, другой — крушить и вырывать глаза. Сколь мудр был Герцен, мы можем окончательно оценить лишь сегодня, когда воочию убедились, к чему приводит одержимость нечаевшиной и созиданием разрушения. Продукция дружного триумвирата, рассчитанная на самых примитивных читателей, на самые низменные инстинкты, проповедовавшая правовую и политическую неразборчивость, бесила Герцена. Он понимал, что младые побеги нечаевщины требуется выполоть, выжечь, иначе катастрофа. И он метался по жаркой, раскаленной Женеве к Огареву, Бакунину в отель, обратно, по нескольку раз в день, больной, обремененный тысячами забот и обязательств. А триумвират хотел не только выпускать свои листовки, он желал оплачивать типографию из бахметевского фонда. Все это омрачило последние дни жизни Александра Ивановича. Женеву Герцен покинул навсегда, ему оставалось жить менее семи месяцев. Из Брюсселя 17 июля он отправил в Париж старшей дочери, Н. А. Герцен, полное горечи письмо: «Если же ехать — куда? В Женеве можно было бы жить. Огар[ев] в очень хорош[их] отношениях с N (Н. А. Тучковой-Огаревой. — Ф. Л.), и она с ним. Но нельзя себе представить — как удушлив Бакун[ин] и как Огар[ев] совершенно под влиянием дома — этой дурочки (М. Сатерленд. — Ф. Л.), и вне — разных юношей (Нечаева. — Ф. Л.). Это составит тяжесть неимоверную — и будет раздражать денно и нощно».[296]