Коллекционер сердец - Джойс Кэрол Оутс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боже мой! Да разве такое возможно? Что это?
Я наклонился над ним. Мое сердце бешено колотилось, будто предупреждая, что мне лучше побыстрее унести отсюда ноги.
Это существо, без сомнения, умерло – только наползавшая на берег волна, прикасаясь к странному тельцу, шевелила его, создавая иллюзию, что жизнь все еще в нем теплится. Выражение лица у человека было спокойное, умиротворенное. Можно было подумать, что он, пережив минуты крайнего напряжения и боли, теперь отдыхал. Существо лежало на боку, ноги были согнуты в коленях, а на спине под тонкой пергаментно-белой кожей проступали крохотные острые позвонки. Я подумал, что для такого небольшого тела голова непропорционально велика. Интересно, сколько оно вот так пролежало в волнах прибоя? Но что это я? Разве это оно? Это же он! Впрочем, кем бы он ни был, его шея выглядела слишком слабой и тонкой, чтобы поддерживать такую крупную, тяжелую голову. Плечи тоже показались мне слишком узкими.
Я несколько раз моргнул. Может, не рассеявшийся еще туман повлиял на мое зрение и все предстает передо мной в искаженном виде? Или я все еще сплю и это мне только снится?
Нет, это был не сон. Маленький человечек действительно лежал на песке. Я мог бы прикоснуться к нему ногой, но знал, что это было бы грубо. Я мог бы дотронуться до этого существа рукой, но это было свыше моих сил.
Опять это слово? Никакое это не существо – это он! Человек – такой же, как я, мужского пола, как и я.
Его голубоватые веки вздрогнули, словно готовясь распахнуться. Маленький лоб человечка был изборожден глубокими морщинами, а вид у крошки был настолько вдумчивый, что трудно было отделаться от мысли, будто он и сейчас напряженно о чем-то размышляет.
Меня пронзила жуткая мысль: неужели оно – он! – еще жив?
Между ног у него находились вполне соответствовавшие его размерам небольшие, аккуратные гениталии, такие же бледные, как и все его тело. Бедра у него были чрезвычайно узкими, зримо проступали кости – казалось, сделай он шаг, и они проткнут его нежную кожу. При этом живот у него был не плоский, а округлый, и его с некоторой натяжкой можно было даже назвать брюшком. Присмотревшись к человечку внимательнее, я подумал, что он скорее молод, чем стар, и ему примерно лет тридцать – тридцать пять, в общем, столько же, сколько мне.
Солнце все не появлялось, и вокруг разливался бледно-розовый рассеянный свет, не приносивший тепла. Тем не менее утро вступало в свои права, туман постепенно рассеивался, и окружающие предметы начали приобретать более отчетливые очертания. Дети отошли от меня на порядочное расстояние, их голосов уже почти не было слышно, но чайки продолжали кружиться над головой, время от времени разражаясь нетерпеливыми, резкими криками.
Я заметил, что этим утром волна вынесла на берег множество всякого мусора и хлама – как после шторма. (Кстати, был ли сегодня ночью шторм? Я что-то не помню.) На песке валялись кучки водорослей, куски плавника, размокшая бумага, пенопласт, дохлая, начинавшая уже пованивать рыба. Среди мусора и прибитых волной к берегу бревен тут и там виднелись бледные, распластанные на песке тельца. Впрочем, я не уверен – не присматривался.
Я смотрел на существо, лежавшее у моих ног. На маленького мужчину. На человека.
Рассказывая об этом, я очень тщательно подбираю слова. Вообще-то я всегда слежу за своей речью. То обстоятельство, что меня могут не понять или поймут не так, как мне бы хотелось, пугает меня и злит. Хотя уже в самой попытке как можно точнее описать этот эпизод, кроется ошибка. Дело в том, что я тогда ослабел от страха и чувства беспомощности и отчаяния… Отчасти это было связано с тем, что мне пришлось уехать на край света, чтобы избежать грозившей опасности. Рассматривая странного маленького человечка, я вдруг понял, что физический мир, вдыхающий в нас жизнь, питающий нас, формирующий и цепко держащий в определенных рамках, по сути, не наш мир. Это не тот мир, который, дай нам волю, мы создали бы сами.
И тем не менее – вот мы!
(Неужели я сейчас что-то сказал? Странно… Слова будто родились из воздуха, их ко мне словно ветром принесло.)
Почудилось мне, или впалая грудь маленького человечка и впрямь приподнялась, как при глубоком вдохе? На самом ли деле дрогнули его губы, желая сообщить мне о чем-то, или мне опять показалось?
Я стоял во весь рост, поэтому ни в чем не уверен. Подгребая ногами песок, я принялся быстро забрасывать им и всяким мусором маленький трогательный трупик. Я работал как одержимый, действуя ногами, руками, ногтями – быстрее! быстрее! – только бы поскорее его зарыть, спасти от хищных чаек.
По моему телу волной пробегала дрожь. Из-за холодного восточного ветра с океана – я так понимаю. У ног плескались ледяные волны прибоя, взбивая пену. Солнце все не грело, его лучи не могли пробиться сквозь туманную дымку.
«Так оно лучше будет! Вот увидишь. Это единственный выход!»
И снова эти мои слова, рожденные ветром, принесло откуда-то со стороны. Мои губы почти не двигались, еле шевелились, словно были чужими и жили отдельной от меня жизнью.
Я закопал маленького человечка со всей возможной тщательностью. Закончив работу, я повернулся и быстро, не оглядываясь, зашагал к своему коттеджу.
Разумеется, заснуть снова в то утро мне так и не удалось.
Как и во все последующие… Казалось, стоило мне опустить голову на подушку, как наступал рассвет и я просыпался, разбуженный криками на пляже. Почему это со мной происходило, проклятие ли какое на меня легло, или это было просто несчастливое стечение обстоятельств, сказать не могу.
Проснувшись сегодня на рассвете, я помотал тяжелой, будто чугунной, головой и вопреки обыкновению побрел к двери, открыл ее и выглянул наружу. Дети уже были на пляже. На этот раз, слава Богу, в стороне от моего коттеджа – на расстоянии примерно ста ярдов к северу. Их было человек восемь или десять – целая шайка, – и они топтались вокруг какого-то предмета, выброшенного прибоем на пляж. Самый храбрый толкал этот предмет босой ногой. Знаю я это место, где они собрались, – там, на мелководье, в океан выдается обветшалый бетонный мол, к которому, как магнитом, притягивает из воды всякую дрянь: водоросли, дохлую рыбу, медуз и бог знает что еще. Но мне-то какое до всего этого дело?
Подлинная история с Кейп-Бретон-Айленд
Новая Шотландия, 1923 год
Такого оскорбления не снес бы никто. И уж тем более сыновья Макэльстера, которые все до одного гордецы. От Нью-Глазго до Порт-Хоксбери и Глейс-Бей – продуваемой всеми ветрами восточной оконечности Кейп-Бретон-Айленд, где жило проклятое семейство, только об этом и говорили. Все, кто знал о скандале, ухмылялись, изумлялись и задумчиво качали головами. Ох уж эти Макэльстеры! Шайка сумасшедших, да и только! Шестеро здоровенных громил и одна дочка, к которой никто не осмеливается приблизиться из страха перед старым Ангусом и его сыновьями, пьяницами и завсегдатаями таверн, – чему, спрашивается, тут удивляться? И все же в то, что сотворил со своей женой Ангус, поверить было трудно. Он пропадал целых три месяца – ходил на груженном углем каботажном судне в Галифакс и заявился домой в Глейс-Бей в апреле, в серый дождливый полдень. Привели его такие же пьяные вдрызг и краснорожие, как и он сам, матросы с торговых судов – его старинные приятели, тоже обитавшие в Глейс-Бей. Ввалившись в свой деревянный домишко на Молл-стрит, что на берегу гавани, он сбросил мокрую, заляпанную грязью брезентовую робу, вымыл холодной водой обветренное, когда-то привлекательное, но безнадежно опоганенное беспробудным пьянством лицо, провел часок в компании миссис Макэльстер и своей издерганной дочки Кэти (ей сейчас двадцать, и она до сих пор живет дома), а затем прошел к леднику и стал есть холодное, прямо со льда, жареное мясо, отщипывая кусочки пальцами и запивая еду элем, несколько бутылок которого он принес в карманах подбитой овчиной куртки. Покончив с едой, он отправился в «Кобылью шею» – заведение, где обычно пьянствовал до ночи с дружками. Короче, никаких признаков того, что он стал как-то иначе относиться к миссис Макэльстер, не наблюдалось. Вернулся Ангус ненадолго, всего на три недели – в этих пределах из Глейс-Бей должен был отойти корабль, на который он завербовался, но уже в первый день после его возвращения что-то тревожное стало носиться в воздухе: запахло бедой. Кэти позвонила Робу, старшему брату, и тот сразу сорвался из Сиднея, позаимствовав под предлогом семейных неурядиц у своего босса автомобиль; из Брайтон-Коув примчался Кэл в своем фургончике для доставки продуктов, Алистер спешил на встречу из Нью-Скай. Мы же: Джон Рори, Джон Алан и я, самый младший, – живем здесь же, в Глейс-Бей, где родились и выросли. Готов признать, все мы тогда основательно выпили, но как не выпить, когда надо было подготовиться к серьезному разговору с грозным папашей? Старика своего мы любили яростно и страстно, правда, к любви этой примешивалась еще и ненависть, поскольку отец пренебрегал нами, слишком редко бывая дома. Но в.детстве мы все равно к нему льнули, как щенки, мечтая получить благословение и дождаться момента, когда он взъерошит заскорузлой рукой волосы у нас на затылке. До сих пор помню, как он поцеловал меня в щеку влажными губами… Давно это было, когда мы еще пешком под стол ходили, и с тех пор это воспоминание как будто дымкой подернулось. Но вплоть до последнего часа он мог бы завоевать наши сердца, стоило ему только пальцем шевельнуть. Если бы не одно обстоятельство. Мы не имели возможности наблюдать, как мать ходила в «Кобылью шею», чтобы увести оттуда отца, не были мы также свидетелями ссоры между ними на улице, когда вокруг собралась целая толпа поглазеть на них. Они стояли под дождем на пронизывающем ветру на Нью-Харбор-стрит и ругались, и нам потом рассказали, что отец поднял на мать руку, а она заплакала и воскликнула: Как же гадко ты поступаешь! Как ты можешь? Ты отвратителен! Господь тебя покарает! Слезы текли у нее по щекам, а волосы цвета потемневшего серебра трепетали на ветру. А потом мать оттолкнула его, чего ни в коем случае нельзя делать, потому что оттолкнуть старика – все равно что поднести горящую спичку к сухой соломе. В папашу, говорят, после этого словно дьявол вселился: от него и впрямь будто стало исходить голубоватое свечение, от рыжеватых, блеклых, как пожухлое сено, волос во все стороны сыпались искры, а налившиеся кровью глаза стали метать синие молнии и выпучились, как у взбесившейся лошади. Вот до чего он разъярился! Ну а разъярившись, он хватает мать за ворот старенького свитера, который она много лет назад связала своими руками, и что есть силы за него дергает. Разрывает, конечно, – зеваки, выбравшиеся по такому случаю из пабов на Нью-Харбор-стрит, смотрят на это, разинув от изумления рты. Заодно папаша разрывает на ней и платье, да еще и кроет ее всякими словами. Корова! Тупая корова! – кричит. – Посмотрите только на эту гнусную, мокрую коровищу! – И продолжает рвать на ней одежду, выставляя напоказ ее гигантский хлопковый бюстгальтер, который она вынуждена носить, чтобы поддерживать огромные белые груди. Мать стыдливо прикрывает груди руками и со слезами просит папашу помилосердствовать: Не надо, Ангус! Ради Бога, остановись! Не смей! В пьяной ярости Ангус Ма-кэльстер раздевает жену, с которой прожил в браке тридцать шесть лет, чуть ли не донага; несчастная женщина визжит. Часть собравшихся на Нью-Харбор-стрит вокруг ссорящихся супругов зевак ухмыляются и хихикают, но большинство все-таки смотрят на них с выражением ужаса на лицах, и даже самые грязные пьянчужки поражаются тому, как жестоко Ангус унижает на людях свою жену. Наконец двое или трое завсегдатаев местных пабов оттесняют Ангуса от плачущей женщины, срывают с себя пиджаки и прикрывают ее наготу. Папаша кривит от отвращения рот, плюется, машет на них рукой и нетвердой походкой направляется к своему деревянному дому, что в трех кварталах от Нью-Харбор-стрит. Домой он, однако, не заходит, а топает в старый амбар на заднем дворе, где, ругаясь, смеясь и что-то бормоча себе под нос, валится на груду соломы. Он часто ночевал в амбаре, когда бывал пьян, даже зимой, и преотлично себя при этом чувствовал – словно лошадь в родном стойле. Короче, когда мы приехали и вошли в дом, то увидели там мать с разбитым в кровь ртом, рыдавшую от горя и унижения, и сестру Кэти, которая делала ей примочки и тряслась так, словно это ее в присутствии случайных прохожих раздевали на улице. Сразу же стало ясно, что теперь о нас, Макэльстерах, пойдут пересуды от Глейс-Бей до Нью-Глазго. Продолжаться это будет не день и не два, а десятилетия – уж при жизни целого поколения точно. Приняв все это к сведению, мы, шестеро сыновей Ангуса, не теряя времени даром, начали действовать и отправились в амбар, который изучили как свои пять пальцев, поскольку провели там детство, играя в прятки или в полицейских и воров. Мы там каждую подгнившую доску на ощупь знали, каждый торчавший из стены гвоздик; знали, разумеется, и о том, где обычно устраивается папаша. Роб, у которого глаза горели как уголья, поднял валявшийся у двери обоюдоострый топор, предусмотрительный Кэл прихватил с собой аж из Брайтон-Коув нож для потрошения рыбы с лезвием в добрых двенадцать дюймов, Алистер сжимал в руках огромные ножницы для стрижки овец, у Джона Рори и Джона Алана были одинаковые охотничьи ножи с лезвиями в восемь дюймов из нержавейки, ну а я стащил новехонький тесак для разделки мяса из кухни из своего же собственного дома, где жил с молодой женой. Снаряженные таким образом, мы, все шестеро, вошли в амбар, высмотрели во мраке лежавшего в углу на груде соломы папашу и окружили его. Мы тяжело дышали, а глаза у нас сверкали как у тех диких зверей, чьи глаза в темноте светятся подобно электрическим лампочкам. Первым начал Роб, гаркнув: Давай, старик, поднимайся! Просыпайся, чего уж там… Нам казалось, что убивать шестидесятилетнего старика, лежавшего на спине, раскинув руки в стороны, и громко храпевшего, как-то недостойно. Ангус сразу же проснулся, открыл выпученные, с кровавыми прожилками лошадиные глаза, посмотрел на нас и назвал всех по имени. И даже в эту минуту он мог еще завоевать наши сердца. Но он не был бы Ангусом Макэльстером, если бы не обрушился сразу же на всех нас с площадной бранью, обозвав молодыми говнюками. Потом он стал в нас плеваться и все время порывался встать, чтобы надавать нам оплеух. Он страшно ругался и пытался приподняться даже в тот момент, когда на него посыпались первые удары. Из темноты, сверкнув как молния, на него опустился топор Роба, следом, входя в его плоть, полыхнуло лезвие акульего ножа Кэла, затем вонзились овечьи ножницы Алистера, а потом один за другим охотничьи ножи Джона Рори, Джона Алана и мой – для разделки мяса. Мы разили своим оружием с такой силой, и наши клинки так глубоко проникали в его тело, что будь перед нами даже сам царь тьмы, и он вряд ли устоял бы перед таким яростным напором. Мы тыкали в Ангуса своим оружием, прыгали на его теле, кричали, разражались лихорадочным смехом, проливали слезы и тут же отходили в сторону поблевать. Вскоре продубленная ветрами и морской водой толстая шкура нашего папаши превратилась в чудовищное подобие залитого кровью, прорезанного насквозь, прозрачного на просвет кружевного савана. Под нашими тяжелыми сапогами его кости ломались с такой же легкостью, как если бы это были сухие сучья, а выковырянные из глазниц глаза лопнули под нашими каблуками, как два пузыря жевательной резинки, и были затоптаны в грязь. Его череп разлетелся от ударов на кусочки, подобно глиняному горшку, а кровь текла по полу ручьем, смешиваясь с грязью и увлекая за собой паутину, пучки соломы, куриные перья и прочий мусор. Мы же, словно дети, занятые увлекательной и захватывающей игрой, со смехом и криками шлепали по багровым, натекшим на пол лужам, стараясь так наступать в дымящуюся, ядовитую кровь Ангуса Макэльстера, чтобы увернуться от брызг и не испачкать сапог. Потом смотрели и сравнивали: у кого сапоги больше измараны кровью – на том, значит, больше греха и он отмечен роком, ну а у кого сапоги чистые, кто более ловок, тому, выходит, даровано больше благодати.