Убить Бобрыкина. История одного убийства - Александра Николаенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Есть — есть не просит. Все ты табуретки мне перекалечил, не напасешься табуреток, ну, иди!
Он сдел с крючка собачью шапку, но все не шел, стоял, вертел на пальце стертую подкладку: куда покажет левым ухом шапка, туда, или куда…
— Сороковины ждешь? Дождешься! Табуретку из-под носа вынут. Люди… — объяснила мать и, шапку отобрав, повесила на крюк. — Тепло, чума! — перекрестила спину и подтолкнула Шишина к двери.
Вечерело. Проглатывая шумы дальних улиц, сползались тени ко двору, дома втянулись в арки. Вбивая сваи, стучал на пустыре отбойный молоток, и от ударов высоко подпрыгивало небо. В мареве весеннем плавал день, совок в песочнице, ботинок в луже, ворота без качелей, мандариновые корки, окурки, бантики ольхи… У самого подъезда грузовик стоял большой, из тех, в которых навсегда увозят мебель, Шишин осторожно обогнул его.
Хромая, кот придворный по кромке лужу пересек. Одрыгивая лапы, обернулся, мякнул и под грузовик полез. Боясь, что грузовик покатит и кота скатает, он наклонился выманить его, позвал «кыс, кыс…», но кот не вылез, чертом злющим таращился на Шишина из темноты. С балкона мать за Шишиным следила так же мрачно, как подкапотный кот, и черной грязью густо, медленно стекало с колеса.
— Кляп, кляп…
— Кыс-кыс…
— Кляп-кляп…
Он обернулся посмотреть, где Таня, но там, где Таня — не было ее, и пусто, занавеской снятой окно ее смотрело, как со дна.
Картонная закрытая коробка у мусорных контейнеров стояла, было непонятно, есть в ней табуретка или нет.
— Смотри, коробка…
— Вижу…
— Давай ее откроем, вдруг там…
— Что?
— Не знаю. Откроем и узнаем что… — пообещала Таня.
— И никогда не открывай коробок незнакомых! Слышишь? Никогда! Нет дураков таких, чтобы добро тебе коробками к помойкам разносили! Битье да колотье одно, а то и что похуже! — сказала мать. — В такой коробке на Панфилово у нас отрубленную голову нашли, вон там, недалеко, за га-ра-жа-ми…
«За гаражами га-ра-жи…», — подумал в складку и улыбнулся, что подумать вышло в складку у него.
— Сокровища… — предположила Таня…
— Не слушай эту тварь! — сказала мать.
Он наклонился и открыл.
На лезвии зеленого стекла блеснуло солнце, полоснуло, разлилось в закат. Запахивая крылья на груди, прошла хромая старая ворона, пугая сонных голубей. Березовой метлой знакомый дворник гнал по тротуару облачные пыли, и ртутью собирались в прошлогодних листьях катушки дождя. Не таял, плыл, качаясь, долгий день апреля, в котором все было не так, не то, не как всегда….
Там были горы золотые, самоцветы… рубины и сапфиры, янтаря. Рябиновые бусы, китовые усы, ракушки, камушки, кругляшки, чертов палец, якорь от значка… Гитары струны, фантики, кассеты и пластинки… Цепочки, камера велосипедная, веревки и резинки, желуди и шишки, половинка грецкого ореха, носик от сифона, сам сифон, и точно пузырьки от лимонада в спичечной коробке разноцветный бисер… Винтики, катушки, пуговки, кусок смолы янтарной, шурупы, гаечки, наперстки, запонки, крючки…
И проволоки медной моток большой, и письма, письма, письма…
От Саши Шишина…
Для Тани… 5 «Б», 6, 7, 8, 9 «Б», 10…
Улица Свободы. 23.
«Тани, Тани, Тани…» — так стучало сердце. Всегда стучало так же, как сейчас. Он взял конверт, вдохнув знакомый запах, к себе прижал и отнял от себя. Отняв прижал опять, на окна покосился. В окнах догорал закат.
Запутавшись в кленовой паутине, качалось солнце, в небе точно лупой выжигая черную дыру, и белым опоясанное нимбом смотрело ярко, жмурило глаза. Глаза слезились, как от лука, когда на кухне луковицу режет мать. Все режет, режет…
Луковые слезы, луковое горе… все не нарежется никак за жизнь, всю жизнь, все по глазам да по глазам…
И все смотрел, смотрел…
«На солнце не смотри мне, понял? Не таращься! Смотрел один такой, ослеп. Совсем ослеп. И ты ослепнешь, будешь никому не нужен. Никому! Сейчас-то никому не нужен, а будешь хуже никому не нужен, чем сейчас»! — пообещала мать.
Садилось солнце…
— Смотри, смотри! Пожар в твоем окне! — сказала Таня.
Балконное окно оранжевым горело, алым, из него на Шишина смотрела догорая мать, губами шевелила, обещала хуже, чем сейчас…
— Сгорит! Скорее побежали! Вызовем пожарную машину! — хватая за рукав, трясла, кричала Таня.
— Нет, пусть сгорит… — ответил он и выдернул рукав.
Садилось солнце.
— Хочешь, я его поймаю?
— Хочу, поймай, — ответил он.
Подставив солнцу лодочкой ладошку, она подождала чуть-чуть и сжала руку, мир погас.
Открыла — вспыхнул. На ладони кусок смолы янтарной у нее лежал.
— Расплавилось… — сказала, улыбаясь.
— Да… — он осторожно солнце взял, боясь обжечься, положил в карман.
«Все потеряли, все»! — достав со дна кусок смолы янтарной, он выронил его, вскочил, схватил коробку, к груди прижал и побежал назад. Там дверь была распахнута, была открыта, люди в синем мимо Шишина буфет несли. Пустой буфет раскрытой дверцей хлопал, будто ветер в черной комнате ходил…
— А, Саня, это ты? — сказала Таня. — А мы переезжаем, видишь? Ты попозже заходи…
— Когда?
«Смотри! — сказал Бобрыкин ненавистный, на асфальте мелом проводя черту, — досюда можно, за нельзя…»
— Когда?
Она молчала.
Ботинок не снимая, грязными ногами люди в синем снова в дом вошли, и мимо Шишина, тесня плечами, кресло пронесли.
— Когда?
Она молчала.
— Здорово, Шишкин! О, знакомая коробка! — в спине сказал Бобрыкин ненавистный. — Ежики лесные! Бумеранг, ей богу. Тебе не тяжело? Давай-ка подмогну! — и, отобрав коробку, прочь понес, забылся…
— Когда?
Она молчала.
— Когда?
Она молчала.
На лестничной площадке кузовок раскрылся, грохнуло, осыпалось и смолкло.
Грохнуло, осыпалось и смолкло в голове.
Ступени вверх вели. И вниз вели.
У мусорной трубы кусок смолы янтарной лежит, не светит и не греет, лампочка погасла. Не горит. Он наступил ногой, и наступил покрепче, чтобы захрустело, и по ступеням вниз пошел, и вверх пошел, и вниз.
Мать часто открывала дверь входную, чтоб проверить, стоит за нею Шишин или нет.
— Ожди! Газету дам, полы загадишь.