Бродский. Двойник с чужим лицом - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зимы он боялся, зима для него синоним смерти. Саваном снега накрывает она землю. В стихотворении, нам с Леной Клепиковой посвященном, есть такая строфа:
А сам умер, не дожив нескольких дней до февраля. Начальная строфа его стихотворения на смерть Элиота – калька с оденовской элегии на смерть Йейтса («He disappeared in the dead of winter…») – читается теперь как эпитафия самому себе, некролог себе заживо:
Как для Сократа философствовать, так для ИБ писать стихи значило упражняться в смерти. Он многократно отрепетировал ее в стихах, в думах, в разговорах. За полгода до присуждения ИБ Нобелевской премии Довлатов сообщил мне конфиденциально, ссылаясь на Сьюзен Зонтаг, что там, в Стокгольме, кому надо дали понять, чтобы поторопились, ИБ не из долгожителей. Четверть века тому он зашел к Лене в редакцию «Авроры» прощаться – ложился на операцию геморроя:
– До встречи… на кладбище.
Главное прощание в стихах – от «На Васильевский остров я приду умирать» до «Век скоро кончится, но раньше кончусь я».
К вечеру, когда Лене надоели мои причитания в связи с его смертью, она сказала:
– Он столько раз прощался с жизнью, что было бы даже неудобно обмануть читателя и продолжать жить как ни в чем не бывало.
Интенсивность его проживания, точнее прожигания жизни сказалась в его преждевременном одряхлении. Не почему так рано умер, а почему так рано постарел. В пятьдесят выглядел стариком, и это в Америке, где, наоборот, 70-летние выглядят с полтинник. В Америке он слинял, нацелясь на карьерные блага, а под конец – на семейное счастье. Плюс, конечно, переход на английский, заказная публицистика, профессорское популяризаторство. Другое дело, что в петербургский период он достиг таких заоблачных высот, что даже его спуск (или замедленное падение) с них – все еще уровень, недосягаемый для других русских пиитов.
При всей краткости его жизни, его таланта на всю ее не хватило. Формула Пастернака – «Живой, и только, до конца…» – к нему не применима. Знал об убыли таланта, оскудении поэтического дара, сам писал, что жизнь оказалась длинной, но было обидно, когда это обнаруживали другие. Стих держался на одной технике, внутри все мертво, без божества, без вдохновенья. Редкие вспышки прежнего таланта.
Как ни рано – по годам – ИБ умер, он пережил самого себя.
Как в том фильме про американского музыканта в Париже, в котором Довлатов видел себя и зазвал меня смотреть по видику: «Он все делал раньше нас, а потому и из жизни ушел раньше…»
* * *
Умер Исайя Берлин, друг Ахматовой и Бродского, который на основании стишка Архилоха («Лиса знает много вещей, но еж знает одну большую вещь…») поделил писателей на лис, преследующих много, часто не связанных между собой и противоречивых, целей (Аристотель, Гёте, Пушкин, Бальзак, Тургенев и Джойс), и целеустремленных, связующих все в один узел-принцип ежей (Платон, Данте, Паскаль, Достоевский и Пруст). Толстой – это лиса, которая хотела быть ежом. А сам Берлин? Типичный пример лисы. Постоянно встречающийся в мировой культуре тип еврея-культуртрегера – культурного исполнителя, а не культурного творца. Недаром так много евреев среди музыкантов-исполнителей. Раскидка довольно широкая – от гениального связного между античной классикой и современниками (и потомками) Монтеня до посредственного эпигона Кушнера (общий курс по русской литературе для невежд-попутчиков). Перефразируя Троцкого: самая выдающаяся посредственность нашей поэзии. Бывают плохие поэты, но настоящие, а Кушнер, может, и хороший поэт, но не настоящий.
* * *
Кстати о Кушнере. Давно – многие годы – не читал его стихов. А тут вдруг случайно набрел на подборку в «Новом мире» (№ 1, 1997). Проснулся вдруг прежний к нему интерес. Что, если я был не совсем прав в тотальном отрицании его в «Трех евреях»? С первых строчек даже понравилось, так был благожелательно, расслабленно, ностальгически настроен. «Я смотрел на поэта и думал: счастье, что он пишет стихи, а не правит Римом» – стихотворение памяти ИБ с верным наблюдением над тиранством покойника. Но дальше сплошь стиховой понос. Умственная немочь от инкубаторских условий советского существования. Удручающая зацикленность на себе, с очевидной ложью и приписыванием ИБ чуть ли не предсмертного напутствия Кушнеру, типа державинского – Пушкину. «Целовал меня: Бог с тобою!» – в двояком смысле. Не только, что х*й с тобою, живи, несмотря на… но и: «С тобою Бог!» И далее бездарные вирши про Зоила (не меня), который останется в веках благодаря тому, что поэт прихлопнет его точным словом, про пьедестал, на котором стоять поэту – а кто тебя ставит на него? сам же и вскарабкался. Фет: «…хвалить стихи свои – позор». Тем более хвалить свои стихи в стихах же. Такого рода стишки – прижизненный самому себе памятник. Понятно, рукотворный и самодельный. Памятник лилипуту. Суета сует: не надеясь на потомков, самому закрепиться за пределами своего времени и тленья убежать. Уже за шестьдесят, хреновый для поэтов возраст, а он все еще вые*ывается. Зоилы, наоборот, укрепляют и укрупняют это мизерное, фиктивное явление, обращая на него внимание. В принципе, я ему сослужил добрую службу «Тремя евреями». Выпрошенная им у ИБ похвала – чтобы он защитил своим авторитетом бедного Сашу от моего романа, пусть даже не ссылаясь на сам роман. Хотя иначе как посредственным человеком и посредственным стихотворцем, ИБ его не называл (эту характеристику приводит и друг Бродского Андрей Сергеев в своем мемуаре), а в стихе, ему посвященном, припечатал «амбарным котом». В перерыве ИБ окружили поклонники, а Кушнер стоял в стороне словно не его это вечер. По сути, так и было – все пришли на вступительное слово ИБ. На второе отделение ИБ не остался. Триумф победителя.
Стихотворение, посвященное Кушнеру, очень сильное, редкое в поздней лирике ИБ, вровень с его классическими стихами. Уж оно точно написано «стоячим» – так его тот подзавел, а потом приложил немало усилий, чтобы воспрепятствовать публикации, еще бы лучше – уничтожить. Четыре эти строфы – результат внимательного чтения «Трех евреев», стихотворное резюме моего исповедального романа. Вплоть до прямых совпадений – от «амбарного кота, хранившего зерно от порчи и урона» (в то время как «грызун» – сам ИБ) до «в тени осевшей пирамиды». То, для чего мне понадобилось 300 страниц, ИБ изложил в 16 строчках. Боль, обида, гнев, брезгливость – вот эмоциональный замес, послуживший импульсом этого стихотворения, в котором ИБ объявляет Кушнера своим заклятым врагом. Как и было.
Стихотворение это аннулировало комплиментарное, вынужденное, выпрошенное выступление ИБ на его вечере, и вот хитрован Кушнер, перебздев, попытался обезвредить, обесточить стихотворение, перевести в план литературной полемики, вымышляя обиду ИБ на критику Кушнером его поэтики и приписывая ему реплики, даже стилистически немыслимые в его устах. Тем более сам ИБ оставил очень четкий комментарий к этому стихотворению в письме Кушнеру: «Все это – только буквы, и если в них есть доля правды, то не обижаться на это следует, а 1) посетовать, что дела обстоят именно так, а не иначе и 2) что буквы способны на подобие правды».