Последняя Ева - Анна Берсенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он стоял на первой ступеньке и смотрел на Еву снизу вверх; она видела только его силуэт, потому что солнце светило прямо ей в глаза.
– Это все пройдет, – сказала она.
– Что – пройдет?
Какая-то странная настороженность послышалась Еве в его голосе.
– Ненависть пройдет, – пояснила она. – Это какая-то ужасная, мутная волна, но она непременно должна пройти!
– А-а… – сказал Артем. – Да, наверное. До свидания, Ева Валентиновна!
И, резко повернувшись, он пошел вниз по Садовому кольцу, все ускоряя шаг.
Зима началась медленно и бесснежно, как будто нехотя. Уже кончался декабрь, время было предновогоднее, а снег хоть и падал иногда мокрыми хлопьями, но не оставался на земле – мгновенно таял на асфальте, тяжелыми пятнами лежал на газонах часа два, не больше.
А Еве нравилась такая бесснежная зима. Почему-то она приводила ее в особенное, проясненное и обостренное душевное состояние. Она все время его чувствовала в эти месяцы – и когда рассказывала о Тургеневе в десятом классе, и когда читала с одиннадцатиклассниками Блока, и… А больше, вообще-то, ничего и не было в ее жизни.
Ева видела, что ее отношения с Денисом зашли в такой тупик, из которого скорее всего нет выхода. То есть, наверное, это с ее стороны так выглядело. Денис казался точно таким, как всегда: готовился к очередному туристическому слету, возил своих турклубовцев куда-то тренироваться, по-прежнему водил ребят по городу после «Исторических чаепитий»… Еве казалось, что он совершенно не изменился с того дня, когда она впервые увидела его на школьном крыльце шесть лет назад.
А она изменилась за эти годы так сильно, что даже сама это чувствовала – хотя вообще-то ведь трудно почувствовать, как меняешься сам. Многой мудрости Ева в себе не ощущала, но печали стало больше, это точно.
Еве казалось, что с каждым годом опадали с жизни какие-то новые покровы и наконец мир предстал перед ней таким, каким она не ожидала его увидеть… И это новое знание не приносило радости.
«Надо с ним поговорить, – думала Ева. – Не надо громоздить все это в себе, надо просто поговорить с ним обо всем и выяснить…»
Что она хочет выяснить, как заговорить с Денисом об их отношениях – этого она себе не представляла. Была суббота, Ева ехала домой в метро, на улице было пасмурно, а за стеклами вагона темно.
«Ну конечно, темно, мы же в туннеле едем», – проплывали в голове глупые и никчемные мысли.
Ева смотрела на яркий плакат с рекламой какого-то лекарства, налепленный прямо на дверь поверх облезлой надписи «Не прислоняться», – и не понимала, что же там написано такими пестрыми буквами.
«Я просто поеду к нему завтра, и все, – вдруг подумала она. – В конце концов, могу же я хоть раз прийти к нему без предупреждения и без приглашения, я же никогда этого не делала… Ни разу за все эти годы! Я просто приду к нему и скажу… Что я скажу? Да просто возьму и скажу: Денис, давай поговорим, давай как-то решим… Давай решим, как мы будем жить дальше!»
Но, думая так, пытаясь выстроить цепочку своих слов, Ева ловила себя на том, что старается не представлять его ответов…
Она удивилась, что родители дома – кажется, они собирались поехать в выходные на дачу. В бревенчатом домике в Кратове была маленькая печка-голландка, и папа всегда протапливал так, что можно было не бояться ночного холода.
– А вы что, дома? – спросила Ева, заглядывая в гостиную. – Почему на дачу не поехали?
Гостиная уже перестала служить родителям одновременно и спальней, как это было раньше, когда Юра жил с ними. Теперь им вполне хватало трех комнат: в одной – Ева с Полинкой, в другой – мама с папой, а третья общая. В этой общей гостиной она и увидела отца.
Заглянув туда из прихожей, Ева с удивлением заметила, что перед папой стоит хрустальный графинчик с водкой и высокая серебряная рюмка. Ей очень нравился этот графинчик – старинный, с алмазными гранями и притертой пробкой, доставшийся бабушке Эмилии от каких-то доисторических предков. Его и Полинка любила рисовать, у них даже висел в комнате ее натюрморт с этим графином, синей вазой и разбросанными по скатерти грецкими орехами.
Водка в графине и была ореховой – настоянной на ореховых перегородках по армянскому рецепту, который папа узнал от Соны. Он тогда восторгался, говорил, что водка получается чудо какая мягкая и пьется легко. А Ева хоть и не могла по достоинству оценить водку, но радовалась папиной радости, которую он выражал не часто, но с какой-то до сих пор молодой непосредственностью.
И вот он сидел один за большим овальным столом с резными ножками, пил ореховую водку, и лицо у него было мрачное.
– Папа, случилось что-нибудь? – спросила Ева, присаживаясь на соседний стул. – А мама где?
– К тете Гетте поехала, – ответил он. – Скоро должна вернуться.
Тетя Генриэтта была двоюродной сестрой бабушки Эмилии. Она была такая старая, что Ева и не помнила ее молодой. Но еще помнила ее на сцене Малого театра – правда, тоже в ролях старух, всегда в каких-нибудь кружевах и чепцах и с величественным выражением на морщинистом лице. Тетя Гетта никогда не была замужем и давно уже жила в Доме ветеранов сцены, где Гриневы навещали ее.
– В Кратово на электричке поедете? – осторожно поинтересовалась Ева: ясно было, что за руль папа уже не сядет.
– Да нет, наверное, дома сегодня останемся, – виновато улыбнулся отец. – Зачем маме в электричке мерзнуть? А я, видишь… Разнервничался, милая, расстроился. Домой пришел, мамы нет еще, вот я и…
– Но почему, пап? – спросила Ева. – На работе что-нибудь не так?
Работа в Институте Курчатова занимала так много места в жизни Валентина Юрьевича, что сама его жизнь, собственно, и состояла только из работы и семьи. В семье, кажется, все было нормально, потому Ева и спросила о работе.
– Нет, у меня все в порядке, – покачал он головой и снял пробку с графина. – Да я и не был сегодня на работе, суббота же… Вышел утром в киоск за газетами, приятеля встретил у метро, Марата Сердобского. Они соседями нашими когда-то были в Кратове, каждое лето дачу рядом снимали. Он в университете учился, на химфаке, потом в Академию наук распределился. Такой талантливый был парень, Ева, ты себе представить не можешь!
Валентин Юрьевич одним глотком, не морщась, выпил водку.
– Папа, ты почему не закусываешь? – сказала Ева. – Там же грибы есть маринованные. Подожди, я принесу!
– Не надо. – Отец придержал ее за руку. – Водка же мягкая, можно не закусывать. Маратик, говорю, талантливый был такой, что даже не верилось. Докторскую в тридцать лет защитил, представляешь? Помню, отмечали когда – все про Нобелевскую говорили…
– И что? – спросила Ева. – Что же с ним теперь?
– В том-то все и дело, – невесело усмехнулся Валентин Юрьевич. – А теперь он в таком состоянии, что не Нобелевскую впору давать, а от депрессии лечить. Работать, говорит, не с кем: две трети института на Западе давно, а кто остался – те в лабораториях только числятся, а по сути, в бизнесе крутятся. Жить-то надо… Сидят одни несчастные женщины, которым просто податься больше некуда. Выгнать жалко, да и зачем? Как будто на их место очередь стоит… – Черные отцовские глаза блестели глубоко и печально. – Спасибо грантам американским, а то вообще загнулись бы уже… Но это ж стыд и позор! – Он даже по столу пристукнул ладонью – так, что упала, тихо звякнув, рюмка. – Наша наука живет за счет импортной благотворительности! Во всем мире гранты получают, конечно, но разве так используют? Марат говорит, у них завлаб подает на грант, на себя получает, а потом выплачивает всем понемножку вместо зарплаты. Хороша наука!