Венецианские сумерки - Стивен Кэрролл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Притихшие громады зданий на берегу канала четко вырисовывались в свете фонарей. Ни голосов, ни смеха не слышалось в темноте, некому было любоваться видом ночного города. Нет, подумала Люси, наши судьбы не направляют чьи-то незримые длани. Нами не руководят ни боги, ни темные, внушительные фигуры — полубоги-полулюди, что с вершины горы обозревают всевидящим оком избранных все лежащее внизу. Только мы сами, думала она, шагая по освещенным улицам и пробираясь по темным закоулкам. Никто, кроме нас. Только мы.
Назавтра она потихоньку уехала, отправившись пораньше, чтобы избежать нежелательных встреч. При ней были сумка с самым необходимым и виолончель. За остальным она пошлет. Проходя мимо почтового ящика, она опустила в него письмо, адресованное Марко. Она писала, что хотела с ним увидеться, приходила в кафе, но его не застала. Считай, что тебе повезло, добавила она: Люси в тот день едва ли была приятным собеседником. Печально, продолжала она, но ча-ча-ча больше не будет, и слоненку придется прогуливаться без моего сопровождения.
В последующие недели Фортуни часто замечали на городских улицах и в переулках. Он надеялся, Люси покажется в окне кафе, на площади, в книжном магазине, на борту проходящего мимо речного трамвая. Он искал ее в садах Кастелло, поздним вечером — на набережной Скьявони, после наступления ночи — в Каннареджо; повсюду ему чудились ее развевающиеся волосы, размашистый шаг, смех, бездонная зелень глаз.
Иногда он испытывал подобие удовольствия при виде какого-нибудь памятного места, к примеру статуи, возле которой она постояла во время их очередной совместной прогулки. Как-то он остановился у фонтана на площади Сан-Марко, вблизи театра «Фениче». В нем ожило воспоминание о том вечере, когда Люси плескала себе водой в лицо и стряхивала брызги. От этого ему даже на время сделалось хорошо.
Но стоило ему вернуться домой, как вечерняя пытка возобновлялась. Он названивал Люси, однако номер был отсоединен; он стучался в двери ее квартиры, но никто не отзывался. Неделями, вечер за вечером, он просиживал у себя в кабинете, и ему не хотелось ни спать, ни рассматривать успокоительную сцену «Рождения Венеры». А снаружи, где недавно резвились, как дельфины, речные такси, слышался лишь однообразный гул городского транспорта.
Однажды кто-то в консерватории мельком упомянул о том, что Люси уже несколько недель как уехала. Фортуни перестал блуждать по городу и уединился в стенах своего дома, со своими картинами и библиотекой. Дни стали короче, и осенняя прохлада уступила место зимним холодам. Мало-помалу в иссиня-черных ночах той зимы мечта о Люси стала тускнеть, и, по мере того как она блекла, слабела вера Фортуни, его сила воли. В конце концов он понял, что больше не сможет жить надеждой.
Как-то вечером, сидя в гостиной, он откинул усталую голову на спинку кресла и почувствовал, как тело его уступает непреодолимой вялости поражения. И вопреки внутреннему голосу, говорившему: держись за свои чувства, иначе окончательно ее похоронишь, — Фортуни расслабился. Убедившись, что сердце его Лючии никогда не будет ему принадлежать, он отказался от борьбы, и боль постепенно пошла на убыль. И когда он перестал цепляться за подлокотники кресла и с силой выдохнул воздух из легких, это было похоже на глухое стенание, на замирающую каденцию доигранной до конца музыкальной пьесы.
Через несколько месяцев в одном из семи помещений кафе «Флориан» Фортуни угощал дюжину гостей из консерватории, преподавателей и студентов, собравшихся отметить отъезд молодого человека по имени Марко Мацетти — одаренного юного скрипача; Фортуни встречал его и в консерватории, и на площади, где тот играл вместе с Люси. От этого Мацетти ждали больших свершений; он уезжал в Рим, и Фортуни, в приподнятом, жизнерадостном настроении, вдруг проникся симпатией к нему, поскольку сам молодым человеком уехал в Рим.
Лампы в комнате были подвешены низко, и на ярком золоченом потолке играли тени, отчего декор в стиле рококо казался живым. На стенах, загроможденных портретами, мельтешили силуэты гостей. Одни сидели, другие стояли вокруг столов, то склоняя голову, чтобы прислушаться, то запрокидывая в приступе хохота. Снаружи лежала, в голубом свете зимнего вечера, площадь Сан-Марко, эта огромная гостиная, опустевшая с окончанием сезона.
Фортуни развлекал соседей по столу рассказами о своих представлениях, гастролях и путешествиях. Карла, которую он опять стал приглашать в спутницы, сидела за тем же столом и слушала. Фортуни был доволен собой, говорил куда более раскованно, чем обычно, и, отметила про себя Карла, больше пил. Намного. Пожалуй, ей следовало бы отговорить его, но, видя, что он сделался душой компании, она решила, что так тому и быть.
Среди историй Фортуни был рассказ о долгом пребывании в Лондоне в начале шестидесятых, когда он записал сюиты Баха на студии «Эбби Роуд». Во время одной из сессий к Фортуни подошел, чтобы сказать комплимент, молодой длинноволосый поп-музыкант, который внимательно следил за ним, сидя за микшерным пультом. Фортуни рассмеялся и перешел на ломаный английский: «Это было клево». Выдержав паузу, он спросил свою юную аудиторию: «И что же он, по-вашему, хотел сказать этим „клево"?» И добавил, что это была его единственная встреча с одним из «Битлз», хотя в те годы они неоднократно записывались в тех же студиях, что и он. Да, а кроме того, он так и не знает, кто же из четверки это был. «Все они были для меня на одно лицо». Он расхохотался, залпом опрокинул остатки бренди и тут же заказал еще.
Дальше пошли истории об Ирландии, Испании и более того — о Западном побережье Америки. Он приковал к себе внимание всего стола, все вытянули шею, боясь пропустить хоть слово, — все, кроме Марко, наблюдавшего за Маэстро с отстраненным любопытством. За окнами стал накрапывать дождик. Карла встала, поцеловала Фортуни в щеку и, оправдавшись поздним часом, темнотой и дождем, спокойно попрощалась. Фортуни помахал ей рукой и снова повернулся к столу; разговор возобновился, вино и бренди лились рекой.
Официанты исчезали, а затем снова материализовывались в приглушенном свете, неся серебряные подносы с птифурами, напитками, закусками. Все это вполне устраивало собравшееся в кафе общество, говорившее на разных языках и с различными акцентами, которые можно было распознать только с близкого расстояния, издали же эта речь воспринималась как невнятный лепет. Сцену можно было сравнить с живописным полотном, колорит которого постепенно темнеет, и всё — труды мастера, натурщиков, реставраторов, тщательно выстроенная композиция — обречено погрузиться во мрак. Но в ту минуту в кафе господствовала светотень, и гости сидели, напряженно слушая гулкий голос Фортуни, иногда дававший сбой, поскольку выпито было уже немало.
— Могу лишь сказать, что это просто понимаешь. — Фортуни заговорил о выходе в отставку, о том, как определить, что пора пришла, и тон его сделался задумчивым. — Понимаешь, что наступил финал. Этому никто не научит — это либо понимаешь, либо нет. Но оставить свое дело, — заключил он, и слабая улыбка заиграла на его губах, — все равно что прервать роман в полном разгаре страсти, в момент, когда он достиг совершенной зрелости и ничем не омрачен. — Он на мгновение прикрыл глаза, затем оглядел стол. — Зрелость — вот что главное, разве нет? — И он широко улыбнулся.