Сокровище господина Исаковица - Данни Ваттин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Потому что люди избежали войны, папа, – в конце концов произнес он. – Потому что им не пришлось умирать.
Даже Рут придерживалась аналогичного мнения, когда речь заходила о нейтралитете.
— Многие укоряют шведов за их действия во время войны, – говорила она. – Но мы должны быть благодарны им за то, что выжили. Если бы Швеция не проводила такой политики, мы бы все погибли. Мы видели после войны список, который лишь подтвердил наше предположение: мы значились среди первых, кого немцы приказали бы депортировать.
Сидя в баре и заказывая один бокал пива за другим, я размышляю над этой и другими историями, услышанными от родственников с маминой стороны. И мне приходит в голову, что они, пожалуй, рассказывали не все. Несмотря на то, что в их рассказах присутствовали жуткие места, заостряли внимание они прежде всего на светлом. На единстве и сплоченности, на том, как им, невзирая на трудности, удалось построить в новой стране хорошую жизнь. Полагаю, такой выбор делался в высшей степени осознанно. Это становится особенно очевидным в старом интервью Хайнца, запись которого я смотрел перед нашим отъездом в Польшу.
Дедушкиного брата спрашивают, каково ему было сидеть в концлагере. Услышав вопрос, он замирает и смотрит на задавшего его человека с таким изумлением, будто не может поверить своим ушам. Его ответ, когда он наконец раздается, далек от ожидаемого. Хайнц не упоминает ничего из того, что рассказывал мне Киве. Как их в студеную зиму заставляли в одних кальсонах часами стоять в строю, а тех, кто оказывался больше не в силах держаться на ногах, расстреливали. Или как расстреливали тех, кто пытался помочь своим упавшим товарищам. Или как надзиратели ради потехи кричали, что барак горит, а затем стреляли в тех, кто из него выбегал. Ничего подобного Хайнц не рассказывает. Он просто смотрит на спросившего человека с изумлением и говорит: "Мы были молоды, и у нас хватало сил выносить из барака мертвых". Причем говорит как о чем‑то настолько само собой разумеющемся, что человеку, не пережившему ничего подобного, никогда его не понять.
Бабушка Хельга, как я понимаю, тоже опускала то, о чем ей было слишком тяжело думать. Обычно она рассказывает об украшениях, которые ее мать запекла в марципан, о том, как плохо к ней относились в Швеции, и о вечно не улетавшем из аэропорта Бромма самолете.
Мне вспоминается один из дней, когда я зашел ее навестить прошлой зимой. Я приготовил еду, которую она, как обычно, забраковала, но все‑таки съела, а затем мы пили кофе и играли в карты. Я намеревался разузнать побольше об ее детстве, но случай никак не подворачивался. Поэтому мы болтали о разных других вещах. О жизни, о родственниках и о моих детях. В какой‑то момент нашей беседы бабушка, по–моему уже в тысячный раз, объяснила мне, насколько именно я meshuggah, раз назвал своего третьего сына Мосесом. Тут я, наконец, всерьез разозлился и спросил, что она, собственно, имеет против его имени.
Ее реакция оказалась неожиданной. Она долго смотрела на меня так удивленно, будто я пришелец с другой планеты, а потом тихо сказала:
— Дорогой мой Данниле. Я знала в Берлине так много Мосесов. Так много чудесных еврейских мальчиков, которых уничтожили.
И тут в ее обычно столь непроницаемом лице словно бы приоткрылась щелка и возник маленький проблеск того, что скрывалось под "броней". Как будто на мгновение, сквозь морщины и прочие признаки возраста, проглянула избалованная маленькая соплячка из Берлина. Та самая, что была окружена любящими ее людьми и жила под чудесным колпаком, где не было ничего невозможного. Наверное, поэтому ей стало потом так трудно. Так это излагала она сама:
— С таким детством ты особенно не задумываешься, а когда потом все рушится, твой мир уничтожается полностью. Потому‑то я и стала такой жесткой и поэтому считаю, что другие тоже могут немного больше напрягаться в этой жизни. Это не так уж сложно и совсем не обязательно уметь все, чтобы уметь жить. Но нужно проявлять человечность. Нужно быть mensch.
Теперь осталась только она – единственная из всех уцелевших, среди которых прошло мое детство. Из этих теплых, пристающих, насильно кормящих, гладящих по щеке, пахнущих чесноком, замечательных людей с исковерканными судьбами. Тех, у кого было столько еды в морозилке, что ее могло бы хватить на целую мировую войну, тех, кого я так любил. И скольким из них, несмотря на все, через что они прошли и что потеряли, все‑таки удалось остаться mensch.
* * *
Допив последний бокал пива, я расплачиваюсь и, покачиваясь, возвращаюсь в номер. Там спят мои отец и сын. Я осторожно прокрадываюсь в комнату, раздеваюсь и заползаю в свободную постель. Лежу под одеялом, прислушиваясь к их спокойному ровному дыханию, а мои отрывочные мысли о прошлом и настоящем постепенно затихают и в конце концов переходят в глубокий безмятежный сон.
Выписавшись из гостиницы, мы, перед тем как покинуть город, едем на торговую площадь, чтобы в последний раз взглянуть на квартал, где раньше жила наша семья. Там я пересказываю отцу слова Лукаша – о магазине Германа и о тогдашней жизни. Немного постояв и посмотрев на поля возле площади, мы разворачиваемся и подходим к винному магазину, который находится на земле наших предков, но уже никогда снова не будет нашим.
— Давайте зайдем и оккупируем его, – предлагает отец. – Потребуем то, что принадлежит нам по праву.
— Давайте, – поддерживает его Лео.
— Ваттины никогда не сдаются! – восклицает отец. Мы продолжаем стоять, глядя на площадь, и чита ем надписи на выставленных перед магазином щитах, рекламирующих дешевое пиво и слабоалкогольные коктейли. Тут у отца возникает новое предложение:
— Оккупация отменяется. Давайте лучше зайдем в магазин и наберем столько, сколько сможем унести. А потом выскочим на улицу, побросаем все в машину и уедем прежде, чем они успеют нас остановить. Это минимум из того, что они нам должны.
— Давайте, – решительно заявляет Лео.
— Ваттины никогда не сдаются, – говорю я.
Мы серьезно киваем друг другу, открываем дверь и заходим в маленький симпатичный магазинчик с несколькими холодильниками и полками с вином и водкой. Из репродуктора льется песня Лорин "Эйфория", с которой она победила на "Евровидении", а за прилавком стоит молодая блондинка с голубыми ногтями и бейджиком на груди. Отец сразу решает изучить бейджик поближе.
— Анита, – радостно читает он на табличке. – It is a very Swedish name. In Sweden many people are called Anita[42].
Девушка за прилавком, похоже, не совсем понимает, что он имеет в виду, но улыбается и даже издает легкий смешок. Не знай я отца, я подумал бы, что он с ней флиртует. Но это полнейший абсурд. Ведь мы, черт возьми, пришли сюда с целью грабежа.