Лариса Рейснер - Галина Пржиборовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Искусство – всегда бурная диалектика, всегда гамма, построенная из противоречивых созвучий, всегда победа, разбивающая свое лучшее воплощение. Искусство – высшая и непрерывная жизнь, ожесточенная борьба отрицающих друг друга красок, размеров и миропонимании… Красота не имеет лица – потому что лица ее неисчислимы… Гений неистощим – он не повторяется. Не так смотрит на дело С. А. Венгеров. В своей истории литературы он решил во что бы то ни стало помирить враждующих поэтов, философов и публицистов…
Но как же быть с тобой, тревожный, яркий XX век, как сгладить твою холодную чувственность, самобичевание изощренных мистиков, как поставить рассудочного порнографа и расчетливого самоубийцу на кафедру «учительского слова», да еще в тесном мундире прекраснодушия, неизменного пророчества и самопожертвования».
В седьмом номере журнала Лариса поместила свою статью «Через Ал. Блока к Северянину и Маяковскому», где писала: «Александр Блок никогда не был революционером и реформатором. Величие его поэзии не искало пурпурных и золотых слов… Всегда большой и незабываемый, даже в пошлых образах, даже в поблекшей теме, он бесшумно переступил черту временного и ничтожного. Его влияние громадно, как влияние абстрактной идеи, тончайшей математической формулы. Из сумерек социального упадка он вынес цветок мистической поэзии, бледный, но благоухающий, и в этом его величайшая заслуга. Но подражать Ал. Блоку, его полутонам, его лирике, выросшей без света и воздуха, его любви, затерянной в сером, холодном небе, невозможно и бесполезно. Как всякое завершение – Блок неповторим».
В дневниковой записи от 21 марта 1921 года Блок отмечает, что получил комплект журнала «Рудин» лично от профессора Рейснера. И дальше пишет: «В 1915–1916 годах Рейснеры издавали в Петербурге журнальчик „Рудин“, так называемый „пораженческий“ в полном смысле, до тошноты плюющийся злобой и грязный, но острый… где обо мне сказано лестно, что я не был никогда революционером и реформатором, что я большой и незабываемый, мое влияние громадно, как влияние абстрактной идеи, что у меня полутона, бледный цветок, завершение и пр… В 8 номере профессор Рейснер пишет статью о Либкнехтах, протестовавших против войны (как ее пропустили!)».
В некоторых номерах журнала оставались пустые места на страницах – значит, цензура не пропустила какие-то материалы.
Александр Блок прочел журнал через пять лет. Владимир Пяст написал Ларисе о своем впечатлении сразу же, весной 1916 года: «С величайшим интересом прочитал 8 номер журнала. Восхищаюсь силой, энергией и талантом, с которым он ведется. Но не согласен с Вашей злобой на некоторых из деятелей, с кладбищенски жутким характером некоторых карикатур. Не разделяю Ваших воззрений. И тем не менее считаю, что вряд ли когда-нибудь среди „молодой литературы“ – по крайней мере среди молодой, – появлялось столь же интересное начинание, как Ваш журнал».
Борису Садовскому особенно понравились заключительные строки стихотворения «Эрмитаж»:
Тридцатого декабря 1915 года он прислал Ларисе посвященный ей акростих:
В романе «Рудин» Лариса описывает выход первого номера журнала под Новый год. На самом деле рождественский номер был уже третьим, но сути это не меняет:
«Журнал привезли из типографии завернутым, как новорожденного, и торжественно развернули на столе. На белой чистой обложке открылась голова Рудина. Вокруг него столпились сотрудники и никто не хотел говорить: сегодня это был еще их Рудин, неведомый, пришедший в мир со своей капризной и опасной улыбкой, завтра его станут продавать…
Узнают ли свои, не покажется ли чужой в предместьях его аристократическая тень, увидят ли действие за его насмешливой речью? Но как молод был Рудин в этот день своего второго дня рождения!
Грин трезвый, в невероятно высоком и чистом воротничке, который, впрочем, скоро снял и спрятал в карман, грел возле печки, полной трескучего пламени, свое веселое и безобразное лицо».
Александр Грин дал для журнала свой рассказ «Танец», который почему-то не был напечатан. Но продолжим читать роман дальше:
«Смелый путешественник, описавший жаркое небо и дикие леса юга из своей комнаты в желтых вонючих ротах и ни разу не видевший в жизни ни одного лица, действительно похожего на то, что ему снилось, – наконец, чувствовал великое успокоение, сумасшедший, он был среди своих… Наконец, его перо понадобилось… косые лучи, падая из-за разорванных обезумевших туч, озаряли трагическим блеском его любимый пейзаж: море, острова и людей лучшей породы.
…Кремков очень легко писал пародии, эпиграммы, гротески. Стихи были очень хороши, неприличны и прилипчивы: их невозможно было забыть. Еще лучше был сам Кремков, сидящий на корточках, с очень тонкими и яркими губами, красными от огня, в позе сатира, подобравшего под себя копытца, читающего анакреонический стих и почесывающего беспокойными рожками лохматый бок старого и благодушного пьяницы.
– Ал. Ал., я влюблен.
– Знаю, батюшка.
– А она меня любит?
– Она никого не любит, тем и хороша».
О судьбе Сергея Михайловича Кремкова после его письма Ларисе Михайловне в 1924 году мне ничего не известно, но Лариса на его письмо ответила, о чем написала в своем романе.
Следующий отрывок дает представление о матери Ларисы: «Екатерина Александровна в белом кружевном чепце, в свежих крахмальных рюшах, в которых терялись две насмешливые складки ее щек, тоже держала в руках свежий номер. Глаза ее бегали по строчкам, меняя выражение, и рука с поднятым кверху пальцем делала такие движения, точно она угрожала негодной конституции, и толстому декану, и Бальмонту – всем. Молодые люди стояли вокруг нее, визжали и неистово радовались. Многие из них печатались впервые, и подвижное лицо Екатерины Александровны было первое, на котором они читали свою победу. Каждый должен был сам прочесть вслух свое произведение».
Но сейчас пусть авторы «прочтут» то, чего не было на страницах журнала, – свои обращения к Ларисе.
Алексей Михайлов – «Обращение к самому себе»:
Сергей Кремков: