Женщины Девятой улицы. Том 2 - Мэри Габриэль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После окончания колледжа Хелен продолжала работать на 21-й улице[545]. Позади были три года очень разнообразной учебы, и всё, казалось, сходилось в одной точке — кубизме. Оказавшись в снятой вскладчину с Соней мастерской, Хелен принялась штамповать «пикассо». «Я все держала под контролем. Выглядели мои работы вполне пристойно. Но это были студенческие [работы], и они не удовлетворяли меня; мне не это было нужно», — объясняла она потом[546].
Не нравилось Хелен и то, что ей приходилось разрываться между живописью и учебой. После Беннингтона она поступила в магистратуру Колумбийского университета на курс истории искусств, где преподавал любимый теоретик абстракционистов Мейер Шапиро. «Я пошла туда в основном потому, что не была уверена в своем творчестве», — говорила Хелен[547], но еще «у меня никак не хватало смелости сказать всем: “Всё, ухожу из дома и посвящаю жизнь живописи”»[548].
В декабре 1949 года ей исполнился 21 год, а в январе она решила наконец объявить, кем является на самом деле. Хелен переехала от матери в квартиру на Западной 24-й улице, которую делила с Габи Роджерс, начинающей актрисой, ученицей Стеллы Адлер.
Летом 1948 года они с Габи путешествовали по Европе[549]. Поездка получилась довольно сложной: на причалах европейских городов, куда заходили трансатлантические суда, все еще стояли гробы с телами американских военных — третий год, как закончилась война, а погибших все отправляли домой в США.
В сущности, Европа вообще выглядела как будто война шла еще вчера. Продукты распределялись по карточкам, после нескольких лет бомбежек на столичных улицах лежали горы битого кирпича, на лицах европейцев присутствовала тень пережитых ужасов[550].
В том путешествии Хелен с Габи очень сдружились. Обе вернулись в Нью-Йорк с планами начать новую жизнь в творчестве. Обе обнаружили, что из-за социальных ограничений не могут окончательно оторваться от своих семей. И тогда девушки решили совершить критически важный прыжок вместе[551]. «Чтобы наконец сделать то, что мне давно хотелось сделать, то есть уйти из дома и посвятить себя живописи, я поселилась в квартире с еще одной “девушкой из хорошей семьи”, — рассказывала Хелен[552]. — В этом случае со стороны все выглядело вполне добропорядочно. Впрочем, наши родители все равно сетовали по поводу своих ужасных дочек-ренегаток»[553]. Через несколько недель после переезда в жилой комплекс «Лондонская терраса» Хелен покончила и с Колумбийским университетом: «Я сделала то, что сделала — просто забрала оттуда свои документы»[554]. С того момента Хелен большую часть времени писала. Она занималась этим на протяжении следующих шести десятков лет с редкими перерывами.
В конце 1949-го или начале 1950 года Хелен позвонили из галереи Жака Селигмана на 57-й улице — там хотели устроить выставку работ выпускников Беннингтона и хотели, чтобы девушка занялась ее организацией. Подобное мероприятие было бы большим благом для факультета изобразительного искусства и, в частности, для Пола Фили, который его возглавил[555]. Хелен, конечно же, согласилась, активировав всю свою благородную дотошность и аристократическую тщательность. Но Хелен была и девушкой из Даунтауна: она отлично знала о роли алкоголя в жизни здешних художников и их гостей, а потому первым делом наняла лучших барменов, которых только смогла найти в городе.
Далее она составила список и, устроившись в квартире у мамы, обзвонила всех, кого знала в мире искусства и литературы, а также всех, с кем лично не была знакома, но чье присутствие на мероприятии считала полезным[556]. Во вторую группу вошел Клем Гринберг, критик-искусствовед из еженедельного журнала The Nation. Этого автора она помнила еще по его самым первым публикациям в Partisan Review, левом ежеквартальном литературно-политическом журнале. Хелен пригласила критика на открытие выставки. Клем в ответ сказал: «Обожаю Беннингтонский колледж! И девушек из Беннингтона. Но приду, если будет дармовая выпивка».
«Будет и мартини, и “манхэттены”», — заверила Хелен.
«Тогда точно приду», — из трубки раздался краткий, но медленный ответ с деланным виргинским акцентом[557].
Выставка открылась вечером 15 мая. «Пришел весь художественный и литературный мир нью-йоркского авангарда, — вспоминала Хелен[558]. — И все здорово набрались»[559]. Как обещал, явился и Клем, тем самым благословив мероприятие, получившее одобрение известного критика. Его статьи по стилю и содержанию были почти такими же дерзкими, как картины и скульптуры, о которых он писал.
Клем переходил от картины к картине, а публика, не отрываясь, следила за ним. Люди хотели понять, что же здесь действительно интересно. Критик меж тем задерживался у некоторых работ — рассматривал их своим знаменитым не слишком дружественным взглядом, хмурил брови, жевал свисающую с губы сигарету. Чтобы сконцентрировать фокус, он иногда придавливал пальцами нижние веки. Клема называли «королем критики 1940-х годов», художники того периода его уважали и всячески прославляли за храбрость. По словам Джона Майерса, в «Кедровом баре» обсуждалась «каждая чертова статья» Клема[560].