Адмирал Колчак - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На минном заградителе «Амур» Колчак прослужил всего четыре дня. 21 апреля 1904 года он был назначен командовать эскадренным миноносцем «Сердитый».
Змеиная мазь, которую он купил у напомаженного китайца, действовала неплохо – от нее, правда, немело тело, как и обещал китаец, но вместе с немотой пропадала боль, Одно было плохо: после мази шелушилась и нестерпима зудела кожа. Краснела так, будто ее поджарили на сковородке.
Нужно было приобретать еще одну мазь – смягчающую, от ожогов, купить которую Колчак не успел. В одном из ночных выходов «Сердитого» в море жестоко простудился, стоя на открытом мостике под ветром и дождем, и свалился с воспалением легких.
Он пробовал лечиться, не сходя с корабля, – порошками, микстурами, тем, что парил ноги в тазу с горячей водой, потом мазал их горчицей и засовывал в толстые шерстяные носки, – но это не помогло, Колчаку сделалось хуже, и его, почти беспамятного от жестокого жара, сняли с корабля. На катере отправили на берег в госпиталь.
Болезнь его была признана тяжелой.
Пришел он в себя нескоро, ощутил собственное тело болтающимся где-то между небом и землей. Грудь болела, в легких что-то скрипело, и вообще было такое ощущение, будто туда набросали земли, пораженные ревматизмом мышцы и кости ныли. Около его постели сидела степенная широкоплечая женщина с полным бело-розовым лицом и золотисто-соломенной пышной косой, переброшенной через плечо на грудь.
Сахарно-белую накрахмаленную косынку, сидевшую у нее на голове, наподобие царской короны, украшал маленький красный крестик.[85]
Зашевелившись, Колчак глухо застонал, потом открыл глаза, облизал губы. Обесцвеченное унылое пространство палаты качнулось перед ним, расплылось, как снежная метель, когда идешь, пробираешься через нее. Он не выдержал, снова застонал, прикусил губы: откуда здесь быть снегу?
Пространство перед ним расплылось еще больше, растеклось, Колчак закрыл глаза, пожевал губами и услышал совсем рядом сочный низкий голос:
– Вам плохо?
Он вновь открыл глаза, шевельнул головой. Во рту все горело, словно там был разлит и подожжен керосин, в груди тоже все горело. А перед глазами продолжал плыть мокрый снег...
– Где я? – спросил он тихо, с трудом разбирая собственные слова, перед ним снова все качнулось, расплылось, и он опять погрузился в горячечную сукровицу, в которой ничего не было видно – лишь красная густая масса и слабые тени в ней...
Когда он очнулся в следующий раз, то увидел склонившееся над собой полное миловидное лицо с розовыми щеками. Сиделка, приподнимая голову Колчака крепкой рукой, пыталась влить ему в рот с ложечки какое-то горькое снадобье. Колчак покорно проглотил жидкость, пожаловался сиделке:
– Во рту у меня... почему-то... вкус керосина.
– Так оно и есть, – спокойно подтвердила сиделка, на пухлых щеках у нее возникли две крохотные милые ямочки, украсили лицо. – У вас было осложнение, в горле образовались ангинные гнойники. Чтобы они лопнули, их пришлось смазать керосином.
Колчак невольно содрогнулся.
– Пока я был без памяти?
– Да. Мазали, когда вы были без памяти. Ждать было нельзя. Иначе бы гнойники перекрыли путь дыханию...
Он выписался из госпиталя лишь в июле, вернулся на «Сердитый» и вскоре вышел в море. Он стосковался без моря, без запаха йода и рыбы, без качающейся твердой палубы под ногами, которая очень легко становится нетвердой, без призывного плеска волн, без угрюмого шипения ночной воды под днищем корабля, рассерженной оттого, что ее столь беззастенчиво потревожили. От радости Колчак готов был даже целовать палубу «Сердитого».
Минирование моря продолжалось: минировали его наши, минировали японцы – все надеялись подловить друг друга. Колчак начал составлять собственную карту минирования, накладывал на нее обозначения глубин, течений, рисовал мели и банки – он проложил корабельные «тропки», ему важно было иметь полную картину минирования, чтобы нащупать несколько мест, где обязательно должны побывать японцы, и начинить их круглыми рогатыми бочками.
Он занимался своим делом – тем, которое любил, к которому тянулся, у него по этой части имелся талант. Для лейтенанта это дело было таким же желанным, как и исследование Севера, – здесь Колчак находился в своей стихии.
В конце концов он определил места, где обязательно должны побывать японцы, таких мест у него наметилось три: в восемнадцати милях от внешнего рейда на север, в двадцати двух – на северо-восток, и одно очень лакомое место на юге, которое японцы никак не должны были миновать...
Взрыватели на тяжелых морских минах были сахарные – в них под бойки были подсунуты кусочки пиленого сахара, и всякая страшная мина с куском сахара под бойком была не страшнее кучи навоза, в воде сахар растворялся и мина становилась на боевой взвод. Вот тогда-то она действительно делалась страшной.
Имелись, конечно, и обычные мины – легкие, которые свободно поднимали два человека, с помощью которых запросто можно было загудеть в небо всей командой. Этими минами Колчак пользовался, выходя в море на «Амуре», но брать их на «Сердитый» не было никакого резона. Слишком опасно – это раз, и два – такая мина не могла причинить большого вреда тяжелому крейсеру или броненосцу.
Колчак предпочитал пользоваться «сахарными» минами. В одну из темных ночей, когда из дырявых небес крапал горячий дымный дождик – он был действительно горячий, настолько облака перегрелись за день, матросы в таком дожде стирали исподнее, не разогревая воду, – Колчак вышел с запасом мин в море.
Видимость была слабая, все таяло в дожде, в щелкой противной мороси, способной рождать в человеке тоску, схожую с тягучей зубной болью. Нос корабля вламывался в волны, будто в водяные горы, подрагивая, кряхтя от напряжения, – винт миноносца в такие минуты даже визжал от непосильной натуги, рубил воду, медуз, рыб, водоросли в лапшу, наконец одолевал гору, и эсминец медленно съезжал по наклонной пузырчатой поверхности вниз, в водяной лог, оттуда снова начинал карабкаться в гору.
Иного человека от одного только вида такого моря начинает мутить, глаза слезятся, зубы стучат друг о друга, в груди колючим комком сидит тоска, мешая думать и дышать, но такому человеку место на берегу, на твердой земле. Колчак был слеплен из другого теста: чем хуже на море – тем лучше для боевых операций...
Из всех огней на эсминце горели только тоновые – мутно плавились, растекались в горячей мороси. Совсем как в полубеспамятном больничном пространстве, в котором Колчак не мог рассмотреть ни одного предмета – все таяло, превращалось в осклизлые бесформенные комки, в туман... Но потом все встало на свои места.
Встанет и здесь.
«Сердитый» шел на северо-восток.
В ту ночь он поставил в море двадцать мин – ставил в кромешной темноте, где не было видно ни одного огня, ни одной звезды, только собственные ходовые огни – и вернулся в порт уже утром, когда небо над морем жидко посерело, а в серый морок потихоньку просачивалась здоровая дневная желтизна.