Записки капитана флота - Василий Головнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кумаджеро приступил к делу таким образом: сначала спрашивал у нас настоящий русский выговор каждого слова и записывал его японскими буквами над тем словом. Записав таким образом произношение слов целого листа, начинал он спрашивать, что каждое из них значит само по себе независимо от других, и также записывал над словами японские значения. Вот тут мы довольно помучились: он был человек лет в пятьдесят, от природы крайне туп и не имел ни малейшего понятия о европейских языках и, я думаю, ни о какой грамматике в свете. Когда мы ему толковали какое-нибудь слово посредством Алексея и знаками, и примерами, то он, слушая, беспрестанно говорил: «О! О! О!» – что у японцев значит то же, как у нас: «Да, так, понимаю». Таким образом, толковав ему об одном слове с полчаса и более, мы оканчивали, воображая, что он хорошо понял, но лишь только мы переставали говорить, то он нас в ту же минуту опять о том же спрашивал, признаваясь, что совсем нас понять не мог, и тем досаждал нам до крайности. Мы сердились и бранили его, а он смеялся и извинялся тем, что он стар, а русский язык слишком мудрен.
Одно слово «императорский» занимало его более двух дней, пока понял он, что оно значит. Часа по два сряду мы объясняли ему сие слово, приводя всевозможные примеры. Алексей знал оное очень хорошо и также толковал ему; он слушал, улыбался, приговаривал: «О! О! Со!» («так»), но едва успевали мы кончить, как вдруг говорил он: ««Император понимаю, ской не понимаю», то есть: «Что такое император, я понимаю, но не понимаю, что значит ской».
Более же всего затрудняли тупую его голову предлоги, он вообразить себе не мог, чтобы их можно было ставить прежде имен, к которым они относятся, потому что по свойству японского языка должны они за ними следовать, и для того крайне удивлялся, да и не верил почти, чтобы на таком, по его мнению, варварском и недостаточном языке можно было что-нибудь порядочно изъяснить. Написав же значения слов, начинал составлять смысл, разделяя речь на периоды.
Тут представлялась новая беда и затруднения: ему непременно хотелось, чтобы русские слова следовали одно за другим точно тем же порядком, как идут они в японском переводе, и он требовал, чтобы мы их переставили, не понимая того, что тогда вышел бы из них невразумительный вздор. Мы уверяли его, что этого сделать невозможно, а он утверждал, что перевод его покажется неверен и подозрителен, когда в нем то слово будет стоять на конце, которое у нас стоит в начале, и тому подобное. Наконец, по долгом рассуждении и спорах, мы стали его просить, чтобы он постарался привести себе на память как можно более курильских и японских речений, одно и то же означающих, и сравнил бы их, одним ли порядком слова в обоих сих языках стоят. «Я знаю, что не так, – отвечал он, – но язык курильский есть язык почти дикого народа, у которого нет и грамоты, а на русском языке пишут книги».
Замечанию этому немало мы смеялись, и он сам смеялся не менее нас. Напоследок мы уверили его честным словом, что в некоторых европейских языках есть великое множество сходных слов, но писать на них так, чтобы слова следовали одно за другим тем же порядком, невозможно, а с русским и японским языками уже и вовсе нельзя этого сделать. Тогда он успокоился и начал переводить как должно: поняв смысл нашего перевода, подбирал японские выражения, то же означающие, не заботясь уже о порядке слов. Но когда случалось, что смысл был сходен и слова следовали одно после другого тем же порядком или близко к тому, то он чрезвычайно был доволен, отчего иногда, поторопившись, впадал и в погрешности, ибо, не поняв хорошенько нашего толкования, но видев, что если японские слова поставит он тем же порядком, как у нас они стоят, то выйдет смысл совершенно различный от настоящего, однако же тотчас с большим восторгом записывал оный и всегда переменял с некоторым неудовольствием, когда мы, спросив его, как он нас понял, находили ошибку и снова изъясняли ему иначе.
По окончании перевода нашего дела (что не прежде случилось, как около половины ноября) написали мы к губернатору прошение, в котором, дав ему титул превосходительства, просили его учтивым образом принять в рассуждение все обстоятельства, доказывающие нашу справедливость, и представить своему правительству о доставлении нам свободы и средств возвратиться в Россию. Над переводом сего прошения немало также мы трудились и хлопотали. Наконец после множества вопросов, пояснений, замечаний, прибавлений и проч., которые мы делали по требованию чиновников, рассматривавших японский перевод, дело сие было кончено и нам сказано, что скоро нас представят буньиосу и что он будет спрашивать нас лично обо всем написанном, чтобы поверить точность перевода.
Между тем, пока мы занимались сочинением своей бумаги, Алексею позволено было и без Кумаджеро быть у нас, но так как мы не доверяли его искренности к нам, то в нужных случаях говорили между собой отборными словами, которых, мы уверены были, он не разумел, а нередко вмешивали и иностранные слова, что Алексей очень скоро заметил и своим языком сказал нам с большим огорчением, сколь прискорбно ему видеть нашу в рассуждении его недоверчивость, и что мы, подозревая его, скрываем от него наши мысли, как будто бы он не был такой же русский, как и мы, и не тому же государю служил. Причем он сказал, что по взятии их на острове Итурупе японцы разделили их на две партии: одну оставили на Итурупе, а другую, в которой и Алексей со своим отцом находился, отправили на Кунашир. Ложное показание, будто русские их послали, выдумано первой из сих партий, но та, где он был, долго отвергала этот обман, пока японцы, застращав их пыткой и наказанием, если они станут запираться, а в противном случае обещая освобождение и награду, не принудили подтвердить выдуманную ложь. Теперь же Алексей сказал нам, что он решился признаться японцам в сделанном курильцами обмане и что он готов перенести пытку и принять смерть, но в правде стоять будет и тем докажет, что он не хуже всякого русского знает Бога. Десять или двадцать лет жить ему на земле – ничего не значит, а хуже будет, если душа его не будет принята в небо и осудится на вечное мученье, почему и просил он нас поместить сие обстоятельство точно так, как он его нам сказывал, в нашу бумагу.
Мысли свои сообщил он нам с такой твердостью и чувствами и с таким необыкновенным до сего в нем красноречием, что не оставалось малейшего сомнения, чтобы он притворствовал и говорил не от чистого сердца. Мы хвалили его за такое доброе и честное намерение и уверяли, что в России за сказанную ими ложь он никогда наказан не будет, ибо до сего доведен он был своими товарищами, но сомневаемся, поверят ли ему японцы, и боимся, чтобы они не подумали, будто мы научили его отпереться от прежнего своего показания. И потому нужно подумать прежде, каким бы образом приступить к сему делу, ибо японцы могут спросить: «Почему Алексей не признался вам в сделанном им обмане, будучи на корабле у вас или и во время вашего заключения, но прежде сего? Времени было на то довольно». – «Нужды нет, – отвечал он решительно и твердо, – пусть они верят или нет, мне все равно, лишь бы я прав был перед Богом; я буду говорить правду, вот и только; пускай меня убьют, но за правду умереть не стыдно». Тут показались у него слезы на глазах; нас это столько тронуло, что мы стали помышлять, каким бы образом, не обвинив бедного Алексея, открыть японцам сей обман, но не находили никакого способа.