Порою нестерпимо хочется... - Кен Кизи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще худшие. Восемь лет президентского правления он прожил лишь милостью Божьей да благодаря рукоделию своей жены, только к концу срока начав без боязни открывать газету, не опасаясь быть объявленным в ней предателем и приговоренным к расстрелу на месте. Он только-только начал преуспевать в этом злокозненном мире, как тут эта несчастная забастовка обрушилась ему на голову. А забастовка ли виновата? Может, это все тот же?.. Да нет. Он твердо решил, что этого не может быть; на сей раз ему вредит кто-то другой, вот и все. Он задумчиво обтесывает маленькую деревянную фигурку, с горечью вспоминая прошлое… Сукин сын, мог бы хоть кольцо вернуть!
А по реке в лунном свете мерно и безостановочно двигаются бревна, словно скирды соломы, ложащейся под беззвучным и сияющим серпом. За амбаром вьющийся ягодник рыскает цепкими слепыми пальцами в поисках опоры. Тихо гниет древесина на консервном заводе. Соленый ветер с океана высасывает жизнь из поршней, тормозных колодок, проводов и передатчиков…
Из «Пенька» выходит низенькая, круглолицая, со вкусом одетая пышечка и сердитыми шажками быстро удаляется по Главной улице. Вечерний туман оседает на ее ресницах, и ее вьющиеся черные волосы блестят в свете уличных огней. Не глядя по сторонам, не обращая внимания на знакомых, она быстро идет вперед. Ее покатые плечики задеревенели от возмущения. Губы пламенеют мазком малинового варенья. С этим видом попранного и негодующего целомудрия она доходит до улицы Шейхелем и сворачивает на нее. Здесь она останавливается у капота своего маленького «студебеккера», и возмущение, словно лопнувший воздушный шарик, скукоживается и меркнет.
– Ой-ой-ой! – С подавленным вздохом она падает, словно пирожное, на мокрое от росы крыло машины.
Ее зовут Симона, она француженка. Выйдя замуж за парашютиста, она приехала в Орегон в 1945 году, словно героиня, сошедшая со страниц Мопассана. Муж ее исчез, не попрощавшись, около семи лет назад, оставив ей заложенную машину, купленный в кредит кухонный комбайн и пятерых детей, большую часть времени проводивших в больнице. Слегка удрученная этой изменой, она тем не менее держалась на плаву, перемещая свое резвое маленькое тельце из одной состоятельной постели в другую, от одного благодарного лесоруба к другому. Конечно же никогда за деньги – она была правоверной католичкой и убежденной дилетанткой, – только во имя любви, одной лишь любви, ну и разумных подношений. И эта горемычная пышечка была столь любвеобильна, а ее благодетели столь разумны, что через семь лет кухонный комбайн находился в полном ее владении, машина была почти полностью выкуплена, а дети перестали обременять ежемесячный бюджет больницы. И даже несмотря на ее преуспевание, ни горожанам, ни тем более ей не приходило в голову, что в таком способе сводить концы с концами может быть что-то предосудительное. В отличие от общепринятого мнения в маленьких городках не так уж любят бросать первый камень. И не потому, что боятся незаслуженно обидеть. Целесообразность в провинциальных городках зачастую обладает преимущественным правом перед нравственностью. Женщины говорили: «Никогда в жизни не встречала такую душечку, как Симона, и для меня совершенно неважно, что она иностранка». Потому что в борделе на побережье брали 25 долларов за ночь и 10 – за час.
Мужчины говорили: «Симона – славная чистенькая девочка». Потому что побережье славилось самой разношерстной публикой.
«Может, она и не святая, – допускали женщины, – но уж точно не индеанка Дженни».
Так Симона и продолжала заниматься своим любительским искусством. И всякий раз, когда ее репутация подвергалась сомнению, на ее защиту поднимались и мужчины, и женщины. «Она прекрасная мать», – говорили женщины. «Жизнь ее здорово тряханула, – добавляли мужчины, – в трудную минуту я всегда ей помогу».
И они помогали ей в трудную минуту верно и регулярно. Просто помогали. Средства же к ежедневному существованию она получала от кулинарных заказов, которые время от времени выполняла. И все это знали. И до сегодняшнего вечера маленькая пухленькая Симона никогда не задавалась вопросом, что еще знали все.
Она пила пиво с Хави Эвансом, высотником из «Ваконда Пасифик», у которого на груди на цепочке висел позвонок, удаленный у него после падения. Не то отсутствие кости в позвоночнике, не то ее тяжесть, сгибавшая ему шею, придавали ему какую-то неприятную сутулость, которая вызывала ужас у его жены, брезгливость у его тещи и поток материнских чувств у Симоны. Елозя под столом коленями, они весь вечер вежливо беседовали, пока Симона, выпив положенное количество, не заметила, что уже поздно. Хави помог ей надеть пальто и мимоходом заметил, что можно заскочить к брату и скоротать время у него. Симона знала, что брат Хави работает в Вакавилле, и ждала продолжения, счастливо улыбаясь в предвкушении того, что ей удастся провести вечерок с Хави в отсутствие брата. Облизывая губы, она не спускала с него глаз, чувствуя, как жданный вопрос всплывает все выше и выше: «И я подумал, Симона, как ты насчет того, если тебе никуда сейчас не надо торопиться?..» И вдруг он замолчал. Хави сделал шаг назад.
– Правда, Симона, – хихикая и тряся головой, снова начал он через мгновение. – Правда, я хотел спросить тебя, не захочешь ли ты?.. – И снова умолк. – Ах ты черт! Разрази меня гром! Ну, как ты насчет этого? Я никогда еще такого не говорил.
Он заливался смехом, тряся головой и удивляясь чему-то, чего никогда еще не говорил, а она хмурилась все больше и больше. Потом его передернуло, и он, продолжая нервно хихикать и трясти головой, протянул к ней свои отполированные работой руки ладонями вверх, словно показывая, что они пусты.
– Симона, цыпка, я пустой… вот в чем дело. На мели. Эта чертова забастовка. Квартирные платежи и всякое такое, да еще так долго не работал… У меня просто нет наличности на это.
– Наличности? Наличности? На что?
– На тебя, цыпка. У меня нет на тебя денег.
Ее охватил дикий гнев, она картинно дала ему пощечину и в ярости вылетела из бара. Она же не индеанка Дженни! Она была так оскорблена, что две кварты пива – капля в обычных обстоятельствах – начали так бродить и булькать у нее внутри, что, добравшись до машины, она была вынуждена изрыгнуть их обратно.
Ослабшая и обмякшая после рвоты, держась своей детской рукой с ямочками за крыло машины, которая через месяц станет ее собственностью, она вдруг с отчетливой ясностью осознает столь долго отрицаемую истину и изумляется не меньше, new Хави. «Больше никогда, никогда, никогда! – рыдая от стыда, клянется она вслух. – Клянусь, Пресвятая Мать, больше никогда!» И инстинктивно принимается копаться в голове, пытаясь найти виноватого, на кого можно было бы все свалить. И первым ей на ум приходит бывший муж: «Изменник! Бессердечный предатель!» – но его очевидная слабость и недосягаемость не могут удовлетворить ее гнев. Это должен быть кто-нибудь другой, более близкий, более сильный и крепкий, чтобы снести бремя вины, которая закипает в ее горячем сердечке…
Указует палец. Ругается Ивенрайт. Спит Дрэгер. Агент по недвижимости обтесывает сосновую фигурку, вглядываясь в черты ее лица и что-то тихо напевая себе под нос. Напротив через улицу его деверь закрывает щуплую бухгалтерскую книгу и идет в приемную к питьевому фонтанчику, чтобы отмыть испачканные красными чернилами руки. Освещаемая луной Дженни, выдыхая пар, собирает крохотных древесных лягушек в замшевый мешок; всякий раз снимая полуокоченевшее существо с ветки или камня, она бормочет слова, которые прочитала днем в «Классических комиксах» в аптеке: «Дважды два, труд и беда». Лягушки согреваются в ее ладонях, и она чувствует, как сердце у них начинает биться чаще. (Потом она сварит их с лавровым листом, который собрала сама, и съест с маслом и лимоном.) А в дюнах, под сосновыми кронами, из-под хвои, словно какое-то порождение ада, пробивается мухомор. В лугах последние летние цветы – традесканция и синяя вероника, красоднев и собачий зуб, болотоцветник и жемчужный анафалис, – покачивая своими головками на ветру, бросают сквозь первые осенние заморозки прощальные взгляды на темный звездный сад. У скандинавских трущоб, на окраине города, тянет свои лапки волчья стопа, цепко впиваясь в подоконники, зазубрины и трещины в досках. Прилив поднимает причал, и он ерзает и трется об опоры. Коррозия разъедает аккумуляторы. Расползаются провода. Полураскрыв рот, с выражением детского ужаса на лице спит Ли – ему снятся детские кошмары, – и он падает, бежит, его догоняют, он опять падает, и все повторяется снова и снова, пока он резко не просыпается от громкого шума поблизости – такого громкого, что сначала ему кажется, что это еще во сне. Но шум не стихает. Он вскакивает и замирает у кровати, с дрожью вглядываясь в предательскую темноту. Как ни странно, окружающая обстановка его не удивляет – он сразу вспоминает, где он. Он в своей старой комнате, в старом доме, на Ваконде Ауге. Но он совершенно не в состоянии вспомнить, зачем он здесь. Почему он здесь? И давно ли? Что-то шуршит у него внутри, но в какой точке его существа происходит эта черная какофония? «А? А?» Он вертит головой, стоя в самом центре торнадо окружающих его смутных предметов. «Что это?» – словно ребенок, которого неожиданный, странный новый звук повергает в панику.