Странница. Ранние всходы. Рождение дня. Закуток - Сидони-Габриель Колетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — настаивает Амон, — распутством! Но для меня, который вас знает немного… это выглядит скорее как некая нереальная, иллюзорная, неосуществимая мечта: влюбленная пара, заточенная в теплой спальне, отгороженная от всего мира четырьмя стенами. Это обычная мечта юной девицы, совсем не знающей жизни…
— Или зрелой женщины, Амон!
Он вежливо и неопределенно качает головою, уклоняясь от прямого ответа.
— В любом случае, мое дорогое дитя, это не любовь.
— Почему?
Мой старый друг бросает сигарету почти с гневом:
— Потому что! Вы мне только что сказали: «Брак для женщины — это готовность прислуживать, мучительная и унизительная, брак — это завяжи мне галстук, приготовь мне клистир, не пережарь мне котлету, терпи мое дурное настроение и мои измены!» Надо было сказать любовь, а не брак. Ибо только любовь делает легким, радостным и достойным то прислужничество, о котором вы говорите. Вы его теперь ненавидите, проклинаете, вас от него тошнит, потому что вы больше не любите Таиланди! Вспомните время, когда любовь превращала галстук, ножную ванну, ромашку в священные символы, внушавшие трепет и страх. Вспомните свою жалкую роль! Я дрожал от негодования, видя, что Таиланди заставляет вас быть чуть ли не посредницей между ним и его подругами, но в тот день, когда я, потеряв такт и терпение, выразил вам свое возмущение, вы мне ответили: «Любить — это слушаться!..» Будьте честны, Рене, будьте прозорливы и скажите мне откровенно, не стали ли вы все принесенные вами жертвы расценивать совсем по-другому с тех пор, как вы снова обрели свободу воли? Теперь, когда вы уже не любите, вы понимаете их настоящую цену! А прежде, — это происходило на моих глазах, я вас знаю, Рене, — разве вы не были, не сознавая этого, конечно, под воздействием анестезии, которую милостиво делает любовь?
Зачем отвечать?.. Однако я готова спорить, но с самым злым намерением: никто у меня теперь не вызовет умиления, разве что этот несчастный человек, который обсуждает мои семейные беды, думая о своих. До чего же он еще молод душой, и «раним», и отравлен тем ядом, от которого хотел уберечься!.. Как далеко мы отошли от моей истории и от Максима Дюферейна-Шотеля…
Я хотела все доверительно рассказать Амону и испросить у него совета… Какие только дороги не ведут нас неизбежно к прошлому, и мы идем по ним, изодранные сухими колючками. Мне кажется, что войди сейчас Максим, мы с Амоном не успели бы достаточно быстро перестроиться и предстали бы перед ним такими, какими никто нас не должен видеть: Амон пожелтел от желчи, и левая скула его подергивается, а я сдвинула брови, будто меня терзает мигрень, и вытягиваю вперед шею, еще вполне крепкую, но уже теряющую округлость юной плоти.
— Амон, — мягко окликаю я его, — не забыли ли вы, что я уезжаю на гастроли?
— Уезжаете?… Да, да, — подхватывает он как человек, которого разбудили. — Ну и что?
— Как, что? А Максим?
— Вы, конечно, возьмете его с собой?
— «Конечно!» Это не так-то просто, как вам кажется! В такой поездке очень тяжело живется. А вдвоем — тем более. Приходится подыматься и уезжать ни свет ни заря, а часто и ночью, нескончаемо долго тянутся вечера для того, кто ждет, да еще эти чудовищные гостиницы!.. Плохое начало для медового месяца!.. Даже двадцатилетняя женщина побоялась бы предрассветного освещения и дневного сна в вагонах, когда засыпаешь сидя после утомительной работы, и выглядишь, как труп, с уже чуть отекшим лицом… Нет, нет, для меня это слишком большая опасность. Мы оба, и он, и я, стоим лучшего. Я думала о том, чтобы отложить наше…
— Ваше слияние сердец…
— Спасибо… до конца гастролей, и тогда уже начать жизнь, о, такую жизнь!.. Ни о чем больше не думать, Амон, удрать с ним куда-нибудь в глушь, в такой край, где я могла бы коснуться рукой всего того, что меня соблазняет, но проносится мимо, когда я стою у окна вагона: мокрые листья, цветы, которые колышет ветер, покрытые как бы патиной фрукты, а главное, ручьи — свободные, капризные, журчащие потоки… Понимаете, Амон, когда живешь уже дней тридцать в поезде, то от вида воды, текущей между берегами, поросшими свежей травой, буквально съеживаешься, и начинает мучить просто невыносимая жажда… Вы себе этого даже представить не можете… Во время моих последних гастролей мы ехали в поезде каждое утро, а часто и после обеда тоже. В полдень на лугах девушки, работавшие на фермах, доили коров: я видела стоящие в густой траве медные луженые ведра, в которые тонкими, тугими струйками стекало пенящееся молоко. Боже, как мне хотелось выпить кружку парного молока, увенчанного пеной, какая меня мучила жажда! Это стало настоящей каждодневной пыткой, я вас уверяю… Так вот, мне хотелось бы разом насладиться всем, чего мне не хватает: чистым воздухом, плодородным краем и моим другом…
Я бессознательно протягиваю руки, словно для того, чтобы получить все, чего желаю. Хотя я и умолкла, Амон как бы продолжает меня слушать.
— Ну, а потом, дитя мое, что потом?
— Как «потом»? — горячо говорю я. — Потом? Это все! Больше мне ничего не надо.
— Это счастье! — бормочет он про себя… — Я хочу спросить: как вы будете жить потом с Максимом? Вы откажетесь от гастролей? Вы не… не будете работать в мюзик-холле?
Его вопрос, такой естественный, сразу меня останавливает, и я смотрю на своего старого друга с растерянностью, с тревогой, чуть ли не со смущением.
— Почему не буду? — говорю я неуверенно.
Он пожимает плечами.
— Но послушайте, Рене, будьте разумной! Вы сможете с Максимом жить свободно, даже роскошно, и… снова взять в руки, мы все на это надеемся, ваше блестящее перо, которое, увы, ржавеет… И, возможно, будет ребенок… Какой чудесный был бы малыш!
О, как неосмотрителен этот Амон! Не поддался ли он, как бывший художник, своей склонности изображать жанровые сценки? Эта картина моей будущей жизни с верным любовником и прелестным ребенком производит на меня странное, удручающее впечатление… А он, несчастный, тем временем продолжает! Он настаивает на своем, не замечая, что в моих глазах запрыгали подлые насмешливые чертики, что я избегаю его взгляда и отвечаю только «да», «наверное», «не знаю», как скучающая ученица, которой не терпится, чтобы кончился урок.
Прелестный ребенок, верный муж… Над чем тут, собственно говоря, было смеяться?
Я и теперь еще не понимаю причины моего тогдашнего злого веселья… Прелестный ребенок… Признаюсь, об этом я прежде не думала. Когда я была замужем, у меня на это не было времени.