Фюрер, каким его не знал никто. Воспоминания лучшего друга Гитлера. 1904-1940 - Август Кубичек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда, горя нетерпением, я открывал крышку рояля, Адольф быстро сдвигал все листы вместе, складывал их в буфет, хватал книгу и отправлялся в парк дворца Шёнбрунн (летняя резиденция Габсбургов, строился и перестраивался в 1695—1749 гг. – Пер.). Там он нашел скамейку в тихом месте среди лужаек и деревьев, где никто никогда его не беспокоил. Какие бы успехи он ни делал в своей учебе, они были сделаны на открытом воздухе на этой скамейке. Я тоже очень любил это тихое местечко, где можно было забыть, что живешь в столице. В последующие годы я часто приходил посидеть на этой уединенной скамейке.
Казалось, что студент, изучающий архитектуру, может проводить больше времени на открытом воздухе и быть более независим в своей работе, нежели студент Консерватории. Однажды, когда он опять писал всю ночь напролет – уродливая, коптящая небольшая керосиновая лампа почти догорела, а я еще не спал, – я спросил его напрямик, чем завершится вся эта работа. Вместо ответа, он вручил мне пару торопливо исписанных листков. Удивленный, я прочитал: «Священная гора на заднем плане, перед ней – большая колода для жертвоприношений в окружении огромных дубов: два сильных воина крепко держат за рога черного быка, которого должны принести в жертву, и прижимают мощную голову животного к выемке на колоде. Позади них, выпрямившись во весь рост, стоит жрец в легких разноцветных одеждах. Он держит меч, которым он убьет быка. Вокруг стоят серьезные бородатые мужчины, опираясь на щиты и держа копья наготове; они внимательно наблюдают за происходящим».
Я не видел никакой связи между этим необыкновенным описанием и изучением архитектуры, поэтому спросил, что это должно означать. «Пьеса», – ответил Адольф. Затем, вдохновляясь, он описал мне само действие. К сожалению, я давно уже забыл, о чем была пьеса. Помню только, что действие происходило в Баварских горах во времена прихода сюда христианства. Люди, которые жили в горах, не хотели принимать новую веру. Напротив, они дали клятву убивать христианских миссионеров. На этом был основан конфликт этой драмы.
Я хотел спросить Адольфа, неужели его учеба в академии оставляет ему так много свободного времени, что он может писать драмы. Но я знал, как он чувствителен ко всему, относящемуся к избранной им профессии. Я мог понять его отношение, потому что он, безусловно, упорно боролся, чтобы получить свой шанс на учебу, и полагал, именно это сделало его таким повышенно чувствительным в этом отношении, но тем не менее мне казалось, что-то тут не так.
Его настроение с каждым днем беспокоило меня все больше и больше. Я никогда раньше не видел, чтобы он так изводил себя. На мой взгляд, у него было скорее слишком много, нежели слишком мало уверенности в себе. Но теперь, похоже, все кардинально изменилось. Он все глубже и глубже погружался в самоедство. Достаточно было одного малейшего толчка – словно человек резко зажигает свет, и все становится совершенно ясно, – чтобы его обвинение самого себя превратилось в обвинение эпохи, обвинение всего мира. Задыхаясь от ненависти, он обрушивал свой гнев на все, на человечество вообще, которое не понимало его, которое не ценило его и подвергало гонениям. Я вижу его перед собой, как он ходит взад-вперед по крохотному пространству в нескончаемом гневе, потрясенный до глубины души. Я сидел за роялем и слушал его; мои пальцы неподвижно лежали на клавиатуре. Я был расстроен его гимном ненависти и все же волновался за него, так как его злые крики голым стенам слышал только я один и, возможно, фрау Цакрис, которая работала в кухне и которую волновало, сможет ли помешанный молодой человек заплатить за квартиру в следующем месяце. Но те, на кого были направлены эти жгучие слова, не слышали его. Так какая была польза от этого представления?
Внезапно в середине его пылкой, полной ненависти речи, в которой он бросал вызов целой эпохе, одна фраза раскрыла мне, насколько глубока была пропасть, по краю которой он шел неверной походкой: «Я порву со Стефанией». Это были самые ужасные слова, которые он мог произнести, так как Стефания была единственным человеком на земле, которого он исключал из этого позорного, жестокого мира; она была существом, которое, став ослепительным от его страстной любви, придавало его мучительному существованию смысл и цель. Его отец умер, мать умерла, единственная сестра была еще ребенком; что ему оставалось? У него не было семьи, дома; только его любовь, только Стефания посреди всех страданий и несчастий неизменно оставалась рядом с ним, правда, только в его воображении. До сих пор его воображение было достаточно сильно, чтобы оказывать ему помощь, но в духовном потрясении, которое он сейчас испытывал, очевидно, даже эта упрямая убежденность сломалась. «Я думал, что ты собираешься написать ей?» – перебил его я, желая помочь ему этим предположением.
Нетерпеливым жестом он отмахнулся от моего замечания (только сорок лет спустя я узнал, что он действительно написал ей тогда), а потом прозвучали слова, которых я никогда прежде не слышал от него: «Это безумие – ждать ее. Конечно, ее мать уже выбрала человека, за которого Стефания выйдет замуж. Любовь? Они не будут об этом волноваться. Хорошая партия – это все, что имеет значение. А я плохая партия, по крайней мере, в глазах ее матушки». Затем настал черед яростных счетов с «матушкой», со всеми, кто принадлежал к этому благополучному кругу и кто благодаря ловко устроенным бракам между членами своего круга продолжал наслаждаться своими незаслуженными общественными привилегиями.
Я отказался от попытки поиграть на рояле и лег спать, пока Адольф был поглощен чтением своих книг. До сих пор помню, как был потрясен тогда. Если Адольф больше не может жить с мыслью о Стефании, что же с ним станет?
Мои чувства разделились: с одной стороны, я был рад, что он наконец освободился от своей безнадежной любви к Стефании, а с другой – я знал, что Стефания была его единственным идеалом, тем, что держало его на плаву и давало цель его жизни.
На следующий день – по пустяковой причине – между нами произошла ожесточенная ссора. Мне нужно было заниматься на рояле. Адольф хотел читать. Так как шел дождь, он не мог уйти в парк дворца Шёнбрунн. «Это вечное бренчание, – кричал он на меня, – от которого нет спасения!» – «Все очень просто», – ответил я и, поднявшись, взял свое расписание из папки для нот и при помощи канцелярской кнопки прикрепил его на дверцу буфета. Теперь он мог видеть, когда я отсутствую, когда нет, а когда мне нужно играть на рояле. «А теперь повесь под ним свое расписание», – добавил я. Расписание! Он не нуждался в таких вещах. Его расписание было у него в голове. Это было удобно для него и должно было быть удобным для меня. Я с сомнением пожал плечами. Он занимался чем угодно, но систематически. Он работал практически только ночью, а утром спал.
Я быстро вписался в консерваторскую жизнь, и мои преподаватели были довольны моей работой – более чем довольны, что показал тот факт, что мне было предложено давать дополнительные уроки. Естественно, я гордился этим и, конечно, немного воображал. Музыка, наверное, единственное искусство, в котором недостаток формального образования, по-видимому, не имеет большого значения. Так что, довольный собой, я каждое утро отправлялся в Консерваторию. Но именно эта уверенность в цели, в успехе пробуждала в Адольфе самые мучительные сравнения, хотя он никогда не упоминал об этом.