Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Сергей Чупринин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видно, стремление бывать, хотя бы изредка, в закрытом кругу себе подобных[305]заложено не только в природе homo (post)soveticus, но и в природе людей вообще. Кроме тех, разумеется, людей, кто от любой встречи с себе подобными бегут, как черт от ладана.
* * *
Есть легенда: за столиком в Дубовом зале Центрального дома литераторов сидел Юз Алешковский и вел себя как обычно. То есть пил, что пьется, обнимался с подходящими то и дело друзьями и громко, увы, матерился.
А за соседним столиком сидел некий благонравный литератор, да к тому же, допустим, с женою. И терпел он, бедный, терпел, а потом – вполголоса и, что называется, в сторону – начал высказываться. Что работаешь, мол, целый день, устанешь, как собака, а тут тебе и в своем клубе отдыха нет…
Юз, рассказывают, услышал. И, развернувшись вместе со стулом, тоже в сторону, зато в полный голос спросил: «Что же ты такого написал, сука, что так устал?»
Я Иосифа Ефимовича – автора, напомню, повести «Николай Николаевич», нескольких романов и десятка песен, две из которых стали народными, – ни в малой степени не оправдываю. Вести себя надо прилично, даже если ты и гений.
И все-таки, когда в Фейсбуке (или еще где) меня (или поседелых моих товарищей) начинают учить литературу любить и ее, литературу, правильно понимать, я – мысленно, конечно же мысленно спрашиваю: да что ж вы такого написали, золотые мои, что беретесь нам нотации читать и выговоры делать?
* * *
Так бывает. Образовался в середине 1980-х подле меня вполне себе приятный молодой человек. Боготворил, как и я, Арсения Тарковского. Интересно говорил о поэзии. И сам стихи писал – не сказать, что яркие, но пристойные. И очень хотел с ними пробиться – не в тамиздат, что в известном смысле было уже проще, а в нашу родимую подцензурную печать, чтобы стихи эти могли прочесть от Москвы до самых до окраин.
Я даже пробовал ему помочь, но безуспешно. И вот появляется он как-то с известием, что в альманахе «Поэзия»[306], у Старшинова[307]его стихи вроде бы готовы взять, но при условии, что предварительно он мне, в ту пору активно печатавшемуся критику поэзии, вломит хлесткой репликой. За пристрастие к так называемой «книжной лирике»[308]и вообще за всё, до кучи.
«Надо же», – подивился я их нравам. Но молодому приятелю не изумление мое было нужно, а разрешение. И слова, что я пойму и не обижусь. «Ну, как я могу вам что-то разрешить или не разрешить? – говорю. – Это ведь ваша проблема и ваш выбор: писать такую реплику или не писать». И тут выяснилось, что реплика, оказывается, уже написана, и мой собеседник просит, чтобы я ее посмотрел, снял бы то, что меня особенно заденет, и как-нибудь, если захочу, смягчил.
Жалко мне его стало. Но редактировать выпад в свой адрес я все-таки отказался. На чем и порешили.
Надо ли говорить, что хлесткую реплику он в альманахе так и не напечатал? Но ко мне заходить перестал. А когда гласность развернулась вовсю, выпустил один, кажется, или, может быть, даже два сборника и как-то незаметно исчез из литературы. Вряд ли только по причине описанного мною сюжетика, но все же… Сломать-то его Николай Константинович Старшинов или его помощники, конечно, не сломали, но – надломили. И, допускаю, именно эта – выражусь-ка я по-евтушенковски – «надломлинка», сама, пусть даже не осуществленная, возможность ради своего успеха совершить не слишком благовидный поступок, стихов его лишила. Они ведь хрупкие, поэты, будто хрустальные вазы. Чуть какая надломлинка[309]– и пиши пропало!
* * *
В одну из своих то ли осенних, то ли весенних побывок в переделкинском Доме творчества я сподобился занять место в столовой рядом с Мирзо Турсун-заде[310], классиком таджикской советской поэзии, лауреатом сразу и Сталинской, и Ленинской премий.
Вообще-то у молодых литераторов застольное соседство с ветеранами пера ценилось особо. И отнюдь не в видах полезных знакомств – они почти всегда бесследно заканчивались вместе с разъездом. А потому, что между биточками и компотом старики были словоохотливы, и к их рассказам стоило прислушиваться.
Но не в этом случае. Дружелюбный и любезный, как вспоминают, в общении с писателями такого же, как у него, ранга, с нами Турсун-заде едва здоровался. Лишь мельком скользнув взглядом по нашим затрапезным свитеркам и пиджачкам. Поскольку сам он одевался очень тщательно, меняя наряды и к завтраку, и к обеду, и к ужину. И непременно с наряда на наряд перевешивал Золотую Звезду Героя Социалистического Труда[311]. Днем и вечером она сияла на лацкане строгих пиджачных пар или троек, а утром… Утром – на отвороте роскошной полосатой пижамы.