Математик - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как может у тебя встать от одного только взгляда на пейзаж? — хохотнул Барни.
— Ты варвар. Понимаешь, я убежден — сознание представляет собой ландшафт. Это не просто совокупность мыслительной, рефлекторной системы, это не просто метафора. Сознание есть ландшафт личности, вот почему на картинах Ренессанса так важен задник портрета. Меня всегда на картинах Леонардо задник в виде прекрасного пустынного пейзажа интересовал едва ли не большее, чем изображенное лицо. Мне кажется, Леонардо писал лица как своеобразные оптические устройства духовного предназначения, с помощью которых можно разглядеть важный ландшафт сознания, свой собственный, созерцателя, зрителя. Заметь, место обитания героев Ренессанса — вершина горы, из которой мир предстоит ясным и видимым во все концы, и вот эта зоркость зрения есть залог спасения. Ренессанс предъявил человеку красоту как вершину наслаждения — показал, что человек может быть счастлив здесь и теперь, а не терпеть и уповать на жизнь загробную, на воскресение. Многие титаны Ренессанса искали и находили эту вершину. Петрарка взошел на гору Ванту в Провансе 26 апреля 1336 года и, будучи потрясен открывшимся видом, все-таки обращался к незримому, но ясному ландшафту человеческого духа, и гора Ванта казалась ему теперь пригорком. Когда я впервые прочитал об этом, я подумал, что, окажись Петрарка на K2, он бы не был столь категоричен. Потом я узнал, что и да Винчи, и Дюрер испытывали схожие ощущения. Скоро мне стало ясно, что и спуск Данте в ад есть подобное же восхождение, как сказано в пословице: «Чтобы построить колокольню, нужно выкопать колодец и вывернуть его наизнанку». Искусство стоит на том же приеме — искуплении нижнего мира, поиске искр божественной святости, очищении их от частиц нечистоты и преображении в мире вышнем. Подтверждений этому методу «спуска и подъема» множество, я уже приводил пример Данте: поэт спускается вслед за Вергилием к своей вершине и внезапно оказывается снаружи, в той же точке, но перевернутым с ног на голову; Орфей спускается за Эвридикой, чтобы вызволить возлюбленную из небытия; хищная птица в своем полете стремится все выше и выше — в безвоздушное, метафизическое пространство и превращается в снег и свет. Для искусства эта ситуация типична. И вот еще пример. При конструировании макета собора Святого Семейства Гауди использовал остроумную систему распределения весов: он подвешивал на нитях мешочки с песком, перераспределяя натяжение и тем самым имитируя реальную нагрузку. Затем он отражал всю эту конструкцию в зеркале и строил по отражению. Таким образом, собор получался вывернутой наизнанку реальностью. Таковую он и напоминает — непохожий ни на что, совершенно отчужденный от всей предшествующей архитектуры, словно взятый из ниоткуда, спущенный на землю, а не выросший из нее. И заметь, едва ли не любая культура начинается с культа мертвых. Один из столпов христианства — «Пьета» Микеланджело обращена к жизни в той же степени, в какой ставит вопрос перед смертью. Кладбища для меня — всегда гигантские вопросы молчания. Зияния речи. Ведь представь только — сколько народу на Земле померло, и никто не говорит с нами оттуда!
— Да как же! А Блаватская? А Кроули? Они ведь с мертвыми разговаривали. Я читал об одном художнике, французе, который очень хотел узнать, что думает срубленная голова. Он подобрался как можно ближе к гильотине и, когда голова скатилась в корзину, спросил ее, как она себя чувствует. «У меня во рту солнце», — сказала голова. И добавила: «Я вижу, как свежуют мою мать: плуг переворачивает ее кожу».
— Я не могу поверить в эти фантазии. Зато я знаю, что мертвые молчат, и молчание их огромно, оно великолепно, ибо есть источник жизни. Наверное, отчасти это и есть доказательство существования Всевышнего, ибо граница между жизнью и смертью незыблема, нет более крепкого оплота, неподвластного даже человеку со всей мощью науки.
— Это точно, — кивнул Барни, — если бы я знал, что будет со мной после смерти — неважно, хорошее или плохое, жизнь потеряла бы смысл. А так еще что-то теплится. Даже если ничего нет — все равно это прекрасно, потому что нет большего отдыха, чем небытие.
— Смерть притом огромная нечистота. После смерти душа не в силах уже ничего больше искупить. Она беспомощна без тела — есть она или нет ее… Заметь, едва ли не важнейшим в культуре являются памятники неизвестному солдату, памятники убитым XX веком. Эти надгробия могут стоять на полях сражений, над братской могилой. Надгробие это может быть стихотворением. Могила может быть воздушной ямой, в которой покоится просодия стиха. Это особенно важно, потому что XX век от людей избавлялся не ради каких-либо конкретных целей, а чтобы их просто не было. Земля удобрена солдатами эпох, и потому она святая. Леонардо да Винчи считал, что у земли, у ландшафта есть растительная душа, плоть ее — суша, кости — скалы, скелет — горы; сухожилия ее — туфы, кровь — вода; сердце — океан; а дыхание, пульс — прилив и отлив; а тепло мировой души — нескончаемый огонь в недрах. Он писал, что человек — малый мир, ибо составлен из земли, воды, воздуха и огня, подобно самой планете. Примерно то же относится и к сознанию человека, которое обретается в ландшафте. Вот почему горы так красивы. Человек среди них — ближе всего к собственному сознанию.
— Ты шутишь? — хмыкнул Барни.
— Меньше, чем когда-либо, — покачал головой Максим.
После обеда они собирались выехать в Волгоград. Перед отъездом зашли в кафе. Макс заказал баранину с картошкой. Барни — чай и шоколадку. Они сидели в открытом дворике, выходившем на одну из центральных улиц.
Наконец, внутри Барни произошло движение.
— Брат, я выпью пива.
«Для такого решения не нужно было так долго сосредотачиваться», — подумал Макс и спросил:
— А до Волгограда я один, что ли, вести буду?
— Брат, прости. Ты сам виноват. Кто заставил меня коробок выбросить?
Барни не стал дожидаться ответа и скрылся в кафе.
Оттуда он вернулся с пластиковыми пакетами, полными бутылок.
Через некоторое время официантка принесла ему на подносе два бокала с пивом. Барни достал из бумажника какие-то таблетки. Аккуратно положил перед собой две штуки. В его жестах читалась благоговейная, ритуальная сосредоточенность.
Барни запил таблетки двумя небольшими глотками пива.
И тут Макс понял, что обречен.
Стоило им только выехать из Элисты, как начался ливень.
В машине звякали пустые и полные бутылки.
От Барни ничего не осталось. Он лыка не вязал. Время от времени мычал, прося остановиться. Один раз, съезжая на размытую обочину, Макс едва удержал машину, чтобы не свалиться в кювет.
Он выбрался из-за руля. Дождь стих. Спина Барни светлела внизу. Слышно было, как широко и нескончаемо бьет струя.
Чуть освещенная далекими зарницами, уходящая к горизонту степь благоухала землей и полынью.
Макс распахнул заднюю дверь и вышвырнул все бутылки.
— You’re right, brother, — промычал Барни, сев на сиденье и пытаясь о порог соскрести с подошв налипшую землю.