Миртала - Элиза Ожешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комнатка, построенная на крыше дома Менахема, была полна людей, которые беспокойными стопами топтали пол, сделанный из глины, извести и пепла, и тюрбанами своими почти касались потолочных балок. Их было немного, но теснота была такой, что они то и дело задевали друг друга локтями и наступали на ноги. Через бычьи пузыри в окнах не слишком много света поступало в комнатушку, да и воздуха не хватало, струи пота текли из-под тюрбанов на изборожденные морщинами, разгоряченные, испуганные лица.
Пришедший с Форума прохожий быстро взбежал по узким ступенькам на террасу и вошел в комнатку. Войдя же, немедленно скинул плащ с капюшоном на пол; на прибывшем было изысканное римское платье, от которого мрачный Симеон и несколько других с отвращением отвели взгляд. Но Менахем бросился к руке того человека, готовый целовать ее:
— Юстус! Спаситель моего Йонатана…
Он не дал старику закончить. И, не обращая внимания ни на полные благодарности жесты Менахема, ни на подозрительные взгляды других, секретарь Агриппы начал быстро рассказывать обо всем, что видел и слышал в городе, и о том также, о чем мог узнать в доме начальника своего. Над общиной скитальцев нависла грозная туча. Император и сыновья его, еврейская аристократия и часть римского патрициата, солдаты, торговцы, чернь — все закипело против пришельцев гневом и ненавистью, которые, впрочем, никогда не прекращались, но теперь, разъяренные и спущенные с цепи, могли принести много бед.
О том, насколько страшным мог оказаться такой взрыв, свидетельствовали эдикты предыдущих императоров, обрекавшие еврейское население на изгнание из Рима, и недавние жуткие серии убийств и поджогов, которые уже после падения Иерусалима прокатывались не раз по Антиохии, Александрии, Кесарии. Но главным было то, что жизнь Йонатана в большой опасности, ибо сегодня уже все знают, что он жив и где он находится. Слишком многие руки пытаются оборвать волосок, на котором висят спокойствие и безопасность целой общины.
Для собравшихся в комнатке людей эти известия не были чем-то новым. Были у них и кроме Юстуса друзья в богатых кварталах города, и друзья те с самого утра приносили им тревожные вести о бурлении пировавшей сегодня и уже пьяной толпы; о том, что возвышающаяся над Форумом статуя Александра Тиберия, правителя Египта, еврея-ренегата, но все же еврея, до восхода солнца уже была облита помоями; о том, что группы людей, и даже благородных, проходили перед дворцом Монобаза с бешеными криками, требуя от еврея-банкира вернуть деньги, выжатые в виде процентов из римских граждан. Юстус добавил, что Иосиф Флавий ранним утром был вызван к императору, имел с ним долгую беседу, после которой вернулся во дворец Агриппы весь в слезах и с сетованиями на неизлечимые безумия еврейского простонародья, а во дворце Агриппы с самого утра находился Тит, один на один с Береникой, рассерженной, в отчаянии и наверняка меньше, чем когда бы то ни было, готовой выступить ходатаем за свой народ.
Бледные и озабоченные лица присутствующих разом повернулись к Йонатану, стоявшему все это время неподвижно у окна. Он стоял, прислонившись плечом к стене, а профиль его заросшего щетиной лица резко и мрачно рисовался на золотистой от солнца поверхности оконного пузыря. Менахем присел в углу комнатки, прикрыв лицо ладонями. Все недоумевали:
— Зачем Йонатан поступком своим поставил под угрозу существование всей общины? Зачем было будить дремлющие стаи орлов и львов? Почему он молчит со вчерашнего дня, будто на уста его наложена печать Господня? Почему он все время смотрит в пол, будто стыд его гложет, его, до сих пор смелым взглядом воина окидывавшего соплеменников своих?
Юстус стоял рядом и мягко уговаривал его объяснить поступок свой тем, кому за него придется держать ответ и кто может понести суровое наказание.
Йонатан молчал, как могила. Привычную для него гордость и горячность на лице сменило выражение униженной покорности. Менее проницательный взгляд мог бы прочитать на нем охватившее Йонатана чувство стыда. Осыпавшие его вопросами даже не мыслили задеть его самолюбие обидным словом или жестом: разве не был он одним из самых стойких защитников их отчизны и храма, другом Иоханана Гисхальского, пострадавшим за святое дело? Но, страхом объятые, они горели негодованием. Мрачный Симеон простер руку в сторону Юстуса и, показывая на римское одеяние его, воскликнул:
— Вот кто настоящий предатель! Если мы хотим, чтобы Бог смилостивился над нами, изгоним из своих рядов тех, кто накинул на себя едомскую шкуру. Вон из собрания верных!
Сначала Юстус побледнел, а потом его лицо залилось румянцем. У него не было времени ответить, потому что между ним и Симеоном вдруг встал Горий. Белое лицо гиллелиста пылало от возмущения:
— За какую такую вину ты коришь этого молодого человека, который уже столько раз служил нам советом и помощью, а вчера защитил от врагов бойца Сиона?
— Я собственными ушами слышал, — сказал Симеон, — как он говорил, что в греческих и римских учениях есть много великих истин и что мы плохо поступаем, когда отвергаем их…
— А может, он и правду говорил… — робко встрял в спор кто-то из молодых.
Началась перепалка. И в ее огне четко обозначились два потока, протекавшие по морю бед. Один из них тек безграничной ненавистью, второй — печалью, хоть и великою, но не гасящей факела разума.
— Я — шамаист и горжусь этим! — восклицал Симеон. — Я шамаист, ненавидящий чужие народы, для которого все греческое и римское — собачий труп, смердящий в виноградниках Господа. А если кого и люблю я, то это наших мудрецов, которые в Явне провозглашают: «Из каждой буквы извлекать короб назиданий, а из этих назиданий построить забор, чтобы Израиль от других народов отделить».
У Гория в пылу спора тюрбан съехал на затылок, и из-под него рыжие кудри упали на потный лоб. Он смеялся с издевкой, которая совсем не шла миролюбивому его лицу и ясному взору его.
— Благодаря мудрецам нашим, — говорил он, — которые денно и нощно только и думают над тем, что нам считать чистым, а что нечистым, смеющиеся над нами другие народы правы оказываются, когда говорят, что вскоре мы примемся очищать само солнце, чтобы можно было смотреть на него без греха!..
— Измена! Отступничество! Раскол! Измена! Измена! — раздались голоса.
— О горе тебе, народ мой! — возвышаясь над другими голосами, донесся от окна молодой и сильный голос. — Теперь ты, раздраженный и подозрительный, будешь страшным именем предателя клеймить каждого из сынов своих, кто тебе хоть каплю спасительной влаги предложит в новой посуде или предостережением попытается направить тебя на путь истины!
Это был голос Юстуса. И тут вновь вокруг него выросла тесная стена возмущенных соплеменников, и многие руки грозно потянулись к нему.
Поднялся неописуемый шум. Забыв о грозившей им опасности, люди пылали вечной лихорадкой несчастных.
— Вон из общины верных, прислужник Агриппы! Едомская метла! Проказа на теле Израиля! Наглый святотатец! Прочь отсюда! Вон!
И несколько трясущихся, но сильных рук цепко держали его и раздирали на нем тонкую материю римской туники; темная рука с судорожно подрагивающими пальцами, рука Симеона, черные глаза которого горели диким огнем фанатизма, приблизилась к его горлу. Секунда, и безумие, рожденное горем, вылилось бы в преступление. Но в этот момент Йонатан будто пробудился ото сна. Это было пробуждение льва, ибо словно лев бросился он к Юстусу и, раскинув руки, заслонил его от нападавших. На совсем недавно пристыженное и удрученное лицо его вернулись смелость и гордость. Глаза метали молнии, побелевшие губы дрожали.