Легенда об Уленшпигеле - Шарль де Костер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его святейшее величество обращается к нему с вопросом:
«Какой у меня сегодня вид, кузен Вильгельм?»
Тот не отвечает.
Его святейшее величество говорит ему полушутя, полусердито:
«Неужто ты во всех случаях жизни предпочитаешь безмолвствовать? Даже когда нужно сказать правду старой развалине? Царствовать мне еще или же отречься, Молчаливый?»
«Ваше святейшее величество, – вещает стройный мужчина, – когда приходит зима, то даже с самых могучих дубов опадает листва».
Бьет три часа.
«Дай я обопрусь на твое плечо, Молчаливый», – говорит его святейшее величество.
Вместе с Вильгельмом Оранским и со своей свитой он входит в большую залу, устланную алыми коврами, и садится на возвышении под алым шелковым балдахином. На возвышении стоят три трона; его святейшее величество садится на средний, наиболее богато убранный, увенчанный императорскою короною; король Филипп занимает трон по одну его руку, а третий предназначен для женщины, то есть для королевы[98]. Справа и слева на покрытых коврами скамьях сидят люди в красном одеянии с золотым агнцем на шее. За ними стоят, по всей видимости, принцы и вельможи. Напротив возвышения сидят на скамьях, не покрытых коврами, люди в одеждах суконных. Я слышу, как они говорят, что они потому так скромно одеты и такие скромные под ними сиденья, что вся тяжесть податей лежит на них. При появлении его святейшего величества все как один встают – его величество сейчас же садится и знаком предлагает всем остальным последовать его примеру.
Какой-то старик долго толкует о подагре, потом женщина – по всей вероятности, королева – подает его святейшему величеству пергаментный свиток, и его святейшее величество, кашляя, тихим, глухим голосом оглашает то, что там написано; огласив же, говорит:
«Я много странствовал по Испании, Италии, Нидерландам, Англии и Африке, и все эти мои походы были во славу Божию, к чести нашего оружия и ко благу моих народов».
Говорит он долго и под конец объявляет, что он ослаб, что он устал и что он намерен передать своему сыну испанскую корону, а с нею все графства, герцогства и маркизаты.
Тут его величество проливает слезу, а глядя на него, и все остальные.
Король Филипп встает и сейчас же опускается на колени.
«Ваше святейшее величество! – говорит он. – Прилично ли мне принимать из ваших рук корону, когда вы еще вполне можете ее носить?»
Тогда его святейшее величество шепчет ему на ухо, чтобы он обратился с благосклонной речью к тем, что сидят на покрытых коврами скамьях.
Король Филипп, не вставая с колен, поворачивается к ним лицом и говорит презрительным тоном:
«Я недостаточно хорошо знаю французский язык, чтобы на нем изъясняться. От моего имени к вам обратится с речью епископ Аррасский, кардинал Гранвелла[99]».
«Неловко у тебя вышло, мой сын», – говорит его святейшее величество.
И точно: гордость и надменность юного короля вызывают у присутствующих ропот. Королева воздает его святейшему величеству хвалу, а затем берет слово престарелый лекарь; когда же он умолкает, его святейшее величество знаком благодарит его. По окончании всех церемоний и речей его святейшее величество объявляет, что его подданные могут считать себя свободными от присяги, скрепляет подписью составленные на сей предмет бумаги, затем встает и возводит на престол своего сына. Все в зале плачут. А затем отец с сыном возвращаются в домик, что стоит в парке. Там они запираются вдвоем все в той же зеленой комнате, и тут его святейшее величество разражается хохотом и обращается к королю Филиппу, который, однако, не смеется.
«Ты видишь, как мало нужно, чтобы растрогать этих людишек? – говорит он, смеясь и икая. – Что слез, что слез! Толстяк Маас, кончая свою длинную речь, ревел как теленок. Да и ты как будто был взволнован, но – недостаточно. Вот какие зрелища нужны народу. Сын мой! Чем дороже нам стоят наши возлюбленные, тем сильнее мы к ним привязываемся. Так же точно обстоит и с народами. Чем больше мы с них тянем, тем сильней они нас любят. В Германии я терпел реформацию, а в Нидерландах жестоко преследовал[100]. Если бы германские государи остались католиками[101], я бы сам перешел в лютеранство и отнял у них все достояние. Они убеждены, что я ревностный католик, и со всем тем жалеют, что я покидаю их. В Нидерландах я обрек на смерть по обвинению в ереси пятьдесят тысяч самых доблестных мужчин и самых хорошеньких девушек. Теперь я ухожу – нидерландцы сокрушаются. Не считая конфискаций, я выкачал оттуда денег больше, нежели из Вест-Индии и из Перу[102], – теперь они обо мне горюют[103]. Я нарушил Кадзанский мирный договор[104], усмирил Гент[105], отменил все, что мне мешало, – свободы, вольности, льготы, я все предоставил усмотрению королевских чиновников, а эти жалкие людишки все еще мнят себя свободными на том основании, что я им дозволил стрелять из арбалета и во время процессий носить цеховые знамена. Они постоянно чувствовали на себе мою властную руку. Они сидят в клетке, наслаждаются жизнью, поют и оплакивают меня. Сын мой, будь с ними, как я: благожелателен на словах, суров на деле. Лижи, пока можно не кусать. Клянись, неустанно клянись блюсти их свободы, вольности и льготы, но как скоро заметишь, что вольности сии таят в себе опасность, немедленно упраздняй их. Когда к подданным прикасаются робкой рукой, – они железные, но они же становятся стеклянными, когда ты дробишь их мощной дланью. Искореняй ересь, но не потому, что она противоречит римско-католической вере, а потому, что в Нидерландах она расшатывает устои нашей власти. Те, что нападают на папу, у которого целых три короны[106], мигом расправятся с государями, у которых корона всего лишь одна[107]. Приравняй, как я, свободу совести к оскорблению величества, влекущему за собой конфискацию имущества, и ты будешь, как я, всю жизнь получать наследства. А когда ты отречешься от престола или же умрешь, они скажут: „Добрый был государь!“ – и заплачут».