Зимняя война - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У нас на Войне, — разорвал он запекшиеся губы, — был один самолет. Черный. Узкий, как рыба. Он появлялся всегда перед боем на горизонте. Он летел то низко… то страшно высоко. Исчезал, пропадал, выскавивал из облаков опять. Черный, слепой… как аксолотль. Там… в его брюхе… был летчик. Мы не знали, кто он. Его никто не мог сшибить. После самых зверских боев, когда все несли огромные потери… когда самолеты сбивали, как пацаны птиц — из рогаток… он выныривал из туч и летал над нами. Это был Ангел Зимней Войны. Небесный Летучий Голландец… его так и звали: Черный Ангел. Он никогда и нигде не садился на землю. Он улетал в никуда. Генерал Ингвар так и звал его: чертов Ангел. Он не мог его сбить. Мы не знали, кто он. Враг. Свой. Черный, быстрый. Маневренность непредставимая. Как в цирке. Что он в небе выделывал. Ужас.
— Зачем ты мне… сейчас… все это рассказываешь?..
Она упрятала руки в теплый пух платка, как на морозе — в муфточку. Широко расставленные глаза ее ощупывали лицо Леха, она целовала его глазами, беглыми, нежными, плачущими взглядами. Серый мышонок терпеливо ждал, вытянулся недвижно, как солдат во фрунте на плацу.
— Я твой Черный Ангел, Воспителла, — беззвучно шевеля губами, сказал он. — Я буду улетать, буду появляться. Никогда не жди меня. В мире столько огня. Я могу сгореть. Это Война. Ты понимаешь или нет, что все мы живем на Войне?! Внутри Войны?!..
Она отступила от него на шаг. Еще отступила. Еще шаг назад.
Стенные, с медным круглым маятником, часы над изголовьем их любовного ложа пробили: раз, два, три… много раз. Длинный утренний час. Трезвон. Времени мало. Серый человечек ждал, но его терпенье могло иссякнуть.
Она медленно пятилась, уходила прочь от Леха, держа руки, завернутые в пуховый платок, около лица, утыкая нос и рот в козий пух, отнимая платок, улыбаясь, поднося его к лицу снова, чтобы влага, текущая потоками по щекам, вошла в ажурную вязаную ткань, впиталась, не стала заметна, нет, она не плачет, это только так кажется людям, она лучше сегодня изобретет новую помаду для вечно плачущих баб — чтоб они не рыдали зря: с земляничным запахом, с острым и властным ароматом, отбивающим жажду плакать, запрещающим слезы, засыпающим их горьким и сладким порошком, новогодними блестками, снегом, снегом, густо падающим снегом за окном, гасящим и огонь, и слезы, и любовь, и гул смертного боя.
— Отец Иакинф! Переведите, Бога ради, что он такое тут лепечет… говорит.
У мужика в туго обтягивавшей сухощавый торс форме с плеч глазели капитанские погоны. Волосы отсвечивали серебром в тусклом тоскливом свете керосиновой лампы. Электростанцию в горах разбомбили. Чтобы сготовить еду, солдаты жгли костры, а офицерам растапливали тщедушную печурку на КПП, в полковничьей избенке. Повариху убили. Кто, когда?.. Ходили слухи. Никто не знал. Разве узнаешь все про смерть на Войне.
Полковой толмач, армейский священник отец Иакинф, высокий, могучий, косая сажень в плечах, чернобородый, что твой атаман, — черные, как черешни, глаза горели и вспыхивали на обгорелом на холодных ветрах и жестком горном Солнце костистом лице, — наклонился ближе к раскосому старичку в стеганом ватном халате, в растоптанных чувяках. Старичок — бурят ли, монгол — глуповато щурился и жмурился на худосочный походный ламповый свет. Запахивал халат на голой груди. Седенькая пакля вокруг коричневой лысины торчала в разные стороны, как листья сухой степной полыни.
— Кто ты такой?.. Повтори еще раз.
Монгольский язык отца Иакинфа был безупречен. Он прожил в Южной Сибири, на границе с Китаем, много лет. Он мог и по-китайски, и по-бурятски, а при надобности даже и по-уйгурски, и по-хакасски. Он свободно читал и писал по-старомонгольски, и в каморке у капитана в красном углу висела красная, багрового цвета, цвета военного пожарища, шелковая мандала — Колесо Жизни, выделанная отцом Иакинфом, снабженная надписями из учений Татхагаты.
— Я Гэсэр-хан. Мое прозвище Хомонойа. Дай мне водки, прошу тебя.
— Капитан Серебряков!.. Он говорит, что он Гэсэр-хан, — отец Иакинф подмигнул капитану и хохотнул, — давайте поверим ему на слово! И выпить просит. Есть у нас выпить, капитан?..
Серебряков без слов шагнул к шкафу, хлопнул рассохшейся дверцей, вытащил початую бутыль. Белая ртутная жидкость плескалась в ней. Он рванул похабно чмокнувшую пробку, налил питье в подвернувшуюся под руку, забытую на столе чайную чашку без ручки. Старик схватил чашку и жадно припал к пойлу.
— О… это не водка, — залопотал он по-монгольски, — это не водка, это питье богов… такое — пьют на облаках… только не пытайте меня, я вам все расскажу, все, все расскажу!.. Я старый, и у меня больная печень. Все люди равны меж собой. Я поведу всех в бой, и после боя все будут равны и счастливы.
— Да он сумасшедший, капитан, — прогудел отец Иакинф, кусая черно-седой ус желтым зубом, — он черт те что несет. Может, отпустим его… к лешему?.. Бог не похвалит нас, если мы замутузим старика…
— Он не старик, — Серебряков поморщился, — он не просто старик. Исупов сказал мне, что он скрывал человека, важного для Армии… и переправил его враждебной стороне… с драгоценностью: с какой, он не назвал… с бумагами?.. с донесеньем?.. на Войне все драгоценно, что тайно…
— Человека, — снова усмехнулся священник, потер лоб задубелой смуглой рукой. — Не человека, капитан, а бабу. Все в части знали, что Исупов пригрел сумасшедшую бабу, отбил из этапа. Дурь какая!.. Господи, прости… и помилуй нас, грешных всех насквозь… а вот про драгоценность…
— Ты! — Серебряков подался к старику, взял его рукой за подбородок. — Не прикидывайся дурачком. И мы тут тебе не дурачки. Отец Иакинф, перетолмачь.
Медные монгольские слова ударяли о душный воздух каморки, как в гонг. Хомонойа послушно наклонил лысую башку.
— Милые, — нежно сказал он и еще хлебнул водки из калечной чашки, — милые. Как я вас люблю. Как я люблю людей, как мне их жалко. Девочку я отправил далеко, далеко. Вы ее теперь не найдете. И камень с ней. На животе у нее. Ее погрузили в брюхо железной летающей птицы, и птица поднялась в небо, и полетела на Север, на Север, над всей рыжей шкурой тайги, над сизой шкурой степей. И если бросить в небо серебряный нож горы, птицы не достигнуть. Она успеет. Спасется. Дайте мне еще водки перед тем, как вы расстреляете меня. Меня! — Он крикнул страшно, из его птичьего горла вырвался клекот и рев, подобный грому. Он выпрямился перед капитаном и священником, презрительно поглядел на православный крест из сусального золота, горящий на черной рясе. — Одна девчонка улетела далеко! Другая убьет чужого генерала! И тогда начнется Другая Война! Воистину Последняя! И это я, полководец Последней Войны…
Он захрипел, повалился грудью на стол. Полы ватного халатика распахнулись, обнажилась куриная, костлявая, волосатая грудка. Серебряков подхватил его под мышки.
— Иакинф… — Капитан задыхался от неведомого, смешного страха. — Влей ему в глотку еще водки! Он припадошный… Он не должен умереть здесь; я не душегуб… Другая девчонка…
Волосы у него на голове шевелились. Эта другая девчонка была маленькая, тощенькая, с длинными русыми волосами, похожая на русалочку, Женевьева, мать двоих малых детей, назвавшая себя женой Юргенса, прибывшая в часть вместе с детьми — один ребенок на одной руке, другой — на другой, — она кричала и плакала, разыскивая мужа, вопила, что хочет умереть вместе с ним, что измучалась без него, что все равно Война рядом грохочет, а умирать, так уж лучше вместе всем, а ее взяли да и забрили дело сделать: мол, ты хочешь увидать мужа, ты его увидишь, если выполнишь заданье одно; да что за заданье?.. а, совсем простое, ерундовое такое, просто пробраться в Ставку врага и уничтожить вражеского генерала, мы обучим тебя, как убивать, на Войне это раз плюнуть, нехитрому делу обучиться, — а если я откажусь!.. — если не буду!.. — ну, если ты откажешься, мы убьем твоих детей, только и всего. Да кто вы после этого?!.. Мы люди, ведущие Войну. А ты гражданка нашего государства, живого еще, воюющего еще. И, чтобы спасти свой народ… Что будет, если я его убью?! Война… остановится?!..