Мон-Ревеш - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас я опять ожил и пишу с удовольствием и жаром. Дело в том, что мы, романисты, постоянно имеющие дело с выдумкой, должны хорошенько разжечь свое воображение для того, чтобы вспыхнуло сердце. Пустившись в мир мечты, мы готовы принять и реальность. Мы становимся хозяевами этой реальности, потому что от нас зависит приукрасить ее и приспособить к себе. Если бы в эту минуту моя белокурая Эвелина нанесла мне визит, я встретил бы ее наилучшим образом и наговорил бы ей множество нежностей — только бы она позволила мне остаться в шлепанцах и не вставать с моего кресла.
Очень может быть, что, пока я предаюсь мечтаниям, Эвелина уже дала распоряжение огласить свою помолвку с Амедеем Дютертром. Но что мне до этого? Здесь, в моем мире эгоистического созерцания, она принадлежит мне гораздо больше, чем ему. Я усаживаю ее как хочу, одеваю по своему вкусу, заставляю говорить о том, что мне интересно. Право же, она гораздо больше нравится мне теперь, когда я ее не вижу; я даже не желаю ее видеть, чтобы сохранить свежее и забавное воспоминание об этой недельной страсти, не имеющей никакого будущего.
Ну, а ты, дорогой Флавьен, расскажешь ли ты мне наконец о причине своего отъезда? Вспомни, что я полюбил тебя потому, что ты этого захотел. Ты ведь назвал меня искренним и даже преданным другом — это было в наш последний вечер в гостиной канониссы; в этой самой гостиной я сейчас сижу и пишу тебе, весьма довольный жизнью: ноги в тепле, голова полна, сердце пусто. Хорошо, если бы и не мог сказать о себе то же самое!
Жюль Т.»
Несколько дней спустя Тьерре получил на свое письмо следующий ответ:
«Дорогой друг, вывих — это не только одно из прекраснейших открытий нашего времени, это еще и прекраснейшее преимущество нашего пола. Я всегда успешно им пользовался. Конечно, это только полумера, но и слава богу, что ты не нуждаешься в сильных средствах, которые пресекают болезнь в самом корне. Я же находился именно в таком положении, и мне нужна была не хромота, при которой я еще мог бы пойти на попятный, а, напротив, вся моя прыть, чтобы побыстрее унести ноги.
Я хорошо знаю твою скромность, поэтому расскажу тебе все без пышных фраз, без острот, даже без попыток развеселиться, потому что сколько ни смейся над собой при некоторых обстоятельствах, страдать от них приходится ничуть не меньше.
Вот уже тридцать лет мы смеемся вместе; о некоторых предметах, о мужчинах и женщинах вообще мы иногда разговариваем серьезно, но всегда изо всех сил стараемся не показываться друг перед другом такими, какие мы есть. Откуда происходит эта скрытность или притворство? Не знаю. Думаю, что тут была твоя вина; но не будем к этому возвращаться, и раз уж ты так поздно понял мои настоящие чувства к тебе, постараемся наверстать упущенное время.
Так узнай же меня таким, каков я на самом деле. Я никогда тебе не лгал, однако и не говорил тебе всего. В своих страстях я горяч, упорен, порывист — это все ты знаешь; но ты не знаешь, что я впечатлителен и пылок, как пансионерка. Тут я в последний раз разрешаю тебе рассмеяться, потому что сравнение в самом деле забавно; мои претензии на чувствительность нервов и на тонкость чувств несовместимы с моей галльской мускулатурой и безмятежным, как гипсовая маска, лицом. Я пользуюсь теми выражениями, в которых ты нередко описывал мой тяжеловесный внешний облик.
Но посмеялись — и довольно. Перехожу теперь к своему рассказу.
На следующий день после нашего первого приезда в Пюи-Вердон (в тот день, когда играли на клавесине) я задремал в парке на скамейке и, проснувшись, обнаружил в своей шляпе цветущую ветку; цветок с этой ветки я воткнул себе в петлицу, и первой женщиной, на которой я увидел та же цветы, была Олимпия Дютертр.
Глаза мои отметили это, ее глаза тоже. Однако она казалась совершенно спокойной, а я… Поверишь ли ты, что я имел глупость покраснеть? Говорил же я тебе, что кое в чем похож на барышню! Я почувствовал, что краснею как рак, что было, вероятно, очень некрасиво и еще более смешно; в общем, лицо у меня горело и кровь так сильно бросилась в голову, что на минуту у меня потемнело в глазах. Когда же мрак рассеялся, я увидел, что эта холодная и бледная женщина, чей взор я пытался разгадать, несмотря на чуть не поразивший меня удар, покраснела так же, как и я, и, встретившись со мной глазами, отвернулась то ли в испуге, то ли в смущении.
Все это произошло в одно мгновение и было замечено, может быть, только молодым Дютертром, у которого есть невинная (или опасная) привычка все время смотреть на свою молодую тетку, в которую он, если я не ошибаюсь, отчаянно влюблен.
Будь я романистом, как ты, я сказал бы, что наше обоюдное смятение и взгляд, которым мы обменялись с госпожой Дютертр, решили мою судьбу. Но мне известно, что ты, хоть и вставляешь подобные вещи в свои книжки, сам не веришь в них ни на грош, поэтому я обойдусь без них и скажу лишь, что они предопределили для меня весь конец недели.
Как только я смог подойти к госпоже Дютертр, не опасаясь, что за мной наблюдают, я спросил ее, почему она предпочитает азалию другим цветам, и между нами завязался по этому поводу разговор, который она весьма ловко прерывала, а я весьма неловко, но упорно начинал сызнова. В конце концов ей пришлось меня понять; она как-то странно вздрогнула, отвернулась и замолчала. Я взял ее за руку, она повернулась ко мне с удивленным видом; я был еще более удивлен, чем она, увидев, что ее лицо залито слезами.
Тьерре, я не люблю слез, я видел их немало. Но эти слезы, уверяю тебя, были непритворные, прекрасные слезы — те, которых не сдерживают, потому что не чувствуют, как они льются, те, которые мужчине, их виновнику, хотелось бы осушить губами.
Я понял, что совершил промах. Я задавал свои вопросы слишком прямо, даже, может быть, запальчиво. С жаром я поцеловал ее руку. Она не слишком быстро отняла ее и сказала:
«Вы находите, наверно, что я очень слаба и нервна, если на меня действуют такие пустяки. Но мне вдруг почудилось, что вам с целью подсунули те цветы, которые я ношу сегодня, чтобы сыграть со мной оскорбительную шутку. Однако теперь я вижу, что в этой шутке нет ничего оскорбительного, скорее всего это простая случайность».
«Значит, вы думаете, — сказал я, — что цветущая ветка, только что срезанная ножницами, может случайно упасть в шляпу спящего человека? Я не вижу здесь, да и во всем мире не знаю мужчины, который осмелился бы посмеяться надо мной ради того, чтобы вызвать на дерзкий поступок.
О нет, сударыня, это женские проказы, и я был бы счастлив, если бы оказалось что ветку бросили вы».
«По-вашему, это проказы?»
«Но ведь вы сами только что назвали это шуткой?»
«Ну, конечно! — сказала она. — Как же еще следует называть такие вещи?»
Тут она меня покинула и появилась снова только через полчаса. Теперь на ее косынке уже не было цветов, но сама она казалась совершенно разбитой. Тьерре, ты знаешь, я не фат. Я уже не мальчик. Заявляю тебе: я вовсе не уверен, будто именно госпожа Дютертр бросила цветок азалии в мою шляпу. Это не соответствует ни ее внешней сдержанности, ни скромным и достойным ее манерам, ничуть не похожим на взбалмошность провинциалки. Не хочу ломать себе голову над тем, кто именно это мог быть; готов согласиться, что такую злую шутку могла сыграть со мной одна из трех дочек.