Клод Моне - Мишель де Декер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато Эрнест быстро осознал, что нашел в лице Марты своего человека во вражьем стане, и всячески поощрял дочь культивировать в матери чувство вины. И в начале февраля 1886 года измученная, задерганная, уставшая от всей этой неразберихи Алиса сдалась. Нам нетрудно вообразить себе семейную сцену, которую она закатила Клоду. Должно быть, она кричала, что больше так не может, что ей стыдно причинять горе собственным детям, что у нее больше нет сил терпеть косые взгляды соседей… В общем, ей очень жаль, но…
Моне в ответ громко хлопнул дверью. И уехал в Этрета, надеясь, что любимые скалы вернут ему умиротворение.
Он просчитался.
20 февраля, сразу по приезде, он хватается не за кисти, а за перо. И принимается писать. Он пишет письмо за письмом, заполняя лист за листом своим красивым почерком. Адресат у всех посланий один — его возлюбленная в Живерни. Эта волнующая переписка была опубликована Даниелем Вильденштейном в 1979 году[79]. За какую-нибудь неделю Моне написал более трехсот строк. Вот некоторые из них:
«Беспрестанно думаю о вас и о двух наших малышах, таких хорошеньких, таких милых… Простите меня за все то зло, которое я, не желая того, вам причинил, пожалейте меня, потому что я болен, и поймите, что я вас люблю. Вы требуете, чтобы я хорошенько поразмыслил и принял решение. Увы, именно это и приводит меня в нынешнее мое состояние. Сколько бы я ни думал, сколько бы ни взвешивал все за и против, я не в силах примириться с мыслью о том, что мы с вами расстанемся. Думаю о детях, которых вы так любите и которые так любят вас, но не могу не видеть и того, что нас разделяет и будет по-прежнему разделять в этой жизни, — а я-то верил, что она будет тихой и спокойной… Поверьте, я глубоко несчастен, мне очень плохо, все валится у меня из рук. Художник во мне умер, а все, что осталось, — это больной мозг. Напрасно вы говорите, что, привыкнув к разлуке с вами, я снова обрету кураж. Это не так! Сегодня провел ужасную ночь, совсем не спал и все думал, думал о вас…»
Его письма свидетельствуют о неподдельном горе. В нескольких скупых словах он набрасывает скорбную картину постигшего его крушения надежд.
«Вы настоятельно требуете, чтобы я принял какое-то решение, но я могу сказать вам лишь одно: как и вы, я и мысли не допускаю о том, чтобы с вами расстаться. Ваша настойчивость свидетельствует о вашей силе и смелости. У меня нет ни того ни другого. Поэтому решайте сами, а я приму любой исход, даже если для меня он будет смертельным. Только не верьте, что разлука с вами станет для меня спасением и я опять обрету мужество. Нет, я слишком хорошо понимаю, что проиграл в любом случае. Наша совместная жизнь разладилась навсегда, а жить без вас я не могу. Говорю вам это без всяких задних мыслей. Что из того, что причина болезни мне известна, если я не нахожу против нее лекарства — просто потому, что его не существует…»
«В своем письме от воскресенья вы так ясно обрисовали наше с вами положение. Разве я не понимаю, что значит для вас счастье и жизненный успех ваших дочерей? И, как вы совершенно справедливо указываете, я не имею никакого права делить с вами ваши радости. В этом-то все и дело. Мне запрещено видеться с вами, гордиться вами — это все не про меня. Что ж, я знал это все давно, еще в начале нашей любви, и возразить мне вам нечего, только все же после стольких лет, что мы прожили с вами бок о бок, согласиться с этим нелегко…»
«Вы одна можете решить, что делать. Вы-то сможете пережить разлуку, найдя утешение в нежности и счастье ваших дочерей. Значит, вам и решать…»
«Не могу пообещать вам, что вернусь в веселом настроении. Я слишком много выстрадал за это время, и характер мой от этого ничуть не улучшился. Не прогоняйте меня. Я сейчас больше нуждаюсь в заботе, чем в упреках. Прежний Моне умер, я чувствую это, и, если ему и случится когда-нибудь воскреснуть, произойдет это еще не скоро…»
Однако Моне оказался настоящим фениксом.
Некоторое время спустя он вернулся в Живерни. Начиналась весна, и жизнь худо-бедно потекла по наезженной колее. Впрочем, дела пошли скорее хорошо, в основном благодаря Бланш, его любимице, которая платила ему полной взаимностью. Бланш как никто умела разрядить атмосферу в доме, порой становившуюся невыносимой. Если он шел на Сену или бродил по лугам в поисках сюжета для очередной картины, она сопровождала его, помогала нести холсты и мольберт. Когда он начинал работать, она пристраивалась неподалеку и тоже писала. В конце дня Моне внимательно смотрел ее наброски, давал ей советы, подбадривал. Это «чувство локтя» между Бланш и «папой Моне» сохранится навсегда.
В апреле Моне получил письмо от барона Этурнеля де Констана.
«Я восхищен тем, что вы делаете, — писал тот. — Приглашаю вас приехать на несколько дней ко мне в Голландию — я работаю секретарем французской делегации в Гааге. Приезжайте! В это время года на полях цветут тюльпаны. Они не могут вам не понравиться!»
Голландия! Моне хорошо ее помнил. 15 лет назад, спасаясь от Франко-прусской войны, он практически бежал в эту страну, где написал более двадцати картин. Тогда с ним была Камилла. Теперь, вечером 27 апреля, он в одиночестве стоял на платформе Северного вокзала и поджидал ночной поезд. Уезжал он на 11 дней. И за пятью картинами.
«Эти цветочные поля так прекрасны, — делился он впечатлением со своим другом Теодором Дюре, — но бедного художника, не способного передать все богатство красок ограниченными средствами своей палитры, они могут свести с ума!»
Из Гааги он пишет не только Дюре, но и Жозефу Дюран-Рюэлю. А вот Алиса за это время не получила от него ни одного письма. Судя по всему, холодок между ними так и не растаял. Жозефу — сыну Поля Дюран-Рюэля — он писал по той простой причине, что отца в Париже не было. Он отправился за океан — в США.
На пароход, идущий в Нью-Йорк, он сел еще 13 марта. С собой он увозил 310 полотен импрессионистов. В их числе — около 40 картин Моне.
— Моя живопись поехала к дикарям, — вздыхал Клод. — Видно, мне на роду написано помереть неудачником…
Через месяц после прибытия Дюран-Рюэль открыл в нью-йоркской «Америкэн арт гэллериз», что на Мэдисон-сквер, выставку под названием «Живопись маслом и пастелью парижских импрессионистов».
Следует отметить, что зерна, брошенные Дюран-Рюэлем, упали на удобренную почву. Благодарить за это следует тех немногих американских художников, которые работали во Франции, — Уистлера, Джона Сарджента и, конечно, Мэри Кассат, дочь банкира из Питтсбурга. Она прекрасно знала все high society[80] Нового Света, близко дружила с финансистом Хевмейером — человеком, с равным азартом ворочавшим долларами и украшавшим стены своего дома картинами. У него уже висело несколько работ Дега, с которым Мэри поддерживала особенно тесные отношения. Кстати сказать, Дега уже приезжал работать в Новый Орлеан.
«It’s wonderful!»[81] — воскликнул Хевмейер, одним махом закупивший четыре десятка полотен.