Гиперборейская чума - Михаил Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это ужасно, – с чувством сказал Сильвестр.
Тем временем Крису, похоже, надоела роль скромного фонотворца, и он, подхватив прочих музыкантов, начал «What a Wonderful World».
– Вообще не понимаю я устроителей, – с досадой сказал Эдик. – Обещали Шурy пригласить, а тут – черт знает кто…
– Вы внукам будете рассказывать, – сурово произнесла Хасановна, – что вживую слушали Вулича. Хотя… какие у вас могут быть внуки…
– Заводить сейчас детей – преступление, – сказал Эдик.
– Зачем заводить, – хмыкнула Ираида, – берите тех, которые на батарейках.
– Ничто не остановит «энерджайзер»! – подхватила Хасановна.
Эдик смешался.
– Правда, – сказал доктор, – давай музыку послушаем.
– Вообще-то я выпить хотел, – сказал Эдик. – Насмотришься всякого… и как бы нельзя не выпить.
– А вы специализируетесь тоже по ауре? – спросила Ираиду его спутница со странным полуименем Ничка. – Или…
– Отчасти, – сказала Ираида. – Я ставлю защиту.
– О-у! – воскликнула Ничка. – Астральную или ментальную? А мне можете поставить?
Ираида потрогала левой рукой воздух.
– Зачем? У вас превосходный панцирь. Потрите его немного, чтобы блестел…
– Чем?
– Ну… лучше чем-то спиртосодержащим…
Обе чуть засмеялись.
В баре мужчины взяли виски, Ничка – «Б-52», а Ираида и Хасановна – джин с тоником. Тем временем Крис, сыграв еще «Hello, Dolly», дал передышку себе, ударнику и контрабасисту; они о чем-то тихо толковали, пока роялист услаждал слух публики очень причудливой интерпретацией «Let It Be». Кельмандарщик водил ногтями по струне своего инструмента, заставляя его издавать совершенно человеческое «ой-е-е-ей!».
Клетку разобрали и по частям утащили. Помост, на котором она стояла, покрыли черной тканью. Другой кусок ткани, нежно-белого шелка, повесили сверху, распялив на тонких лесках, так что шелк образовал что-то вроде кровли пагоды.
– А мне больше нравится солодовое виски, – заявил Эдуард. – Не пробовали? Ну так я вам скажу…
Какое-то легкое замешательство произошло у двери. Через минуту подошедший оттуда охранник сказал бармену:
– Дай-ка водички, Витя. Два лося впереться хотели – я таких смешных уже не видел давно… Слушай, а мировой сакс сегодня, кто это?
– Ты что? Это ж Вулич…
– Витя!.. Здесь, у нас – Вулич? Врешь.
– Ха.
– Ничего не понимаю. Это же все равно, что… ну, не знаю: Шарон Стоун на деревенскую свадьбу залучить. Я думал, он за границей давно.
– Все, как видишь, гораздо прозаичнее, Витя. За границей ему обломалось, там своих таких – дороги мостить можно. Ну, помыкался он, помыкался, да еще жена от него ушла с каким-то диск-жокеем…
– Не был он за границей, – сказал доктор. – Ерунда это все, и откуда вы взяли… Его двенадцать лет продержали в маленькой частной тюрьме под Дербентом, в подвалах коньячного завода. Какие-то фанаты захватили и держали, велели играть, а сами записывали, записывали… Сорок восемь бобин профессиональных записей. И только когда чеченская война началась, он ухитрился сбежать. С тех пор коньяк просто на дух не переносит.
Все с новым захватывающим интересом посмотрели на Криса. А он как раз вновь подносил к губам мундштук, а ударник высоко поднял палочки; широкие рукава его мешковатого пиджака скатились едва ли не до подмышек. Крис повел тему Крысиного короля из «Щелкунчика» – медленнее, чем это обычно играют, – а ударник щетками создавал эхо подземелья, а кельмандар звучал нежно и испуганно, а контрабас забился в угол, и лишь большой черный рояль топтался посреди страшных звуков, еще не понимая всего ужаса происходящего…
И под эту музыку на черный помост под белым навесом даже не взошел – всплыл человек в черном трико с длинным белым шарфом на шее. Левая половина его лица была черной. В руках он держал большой бубен и темный узловатый жезл с навершием в виде двух змеиных голов; красные глазки змей ярко светились.
Он дождался, когда умрет музыка, и поклонился.
Ходящи по базальту, внемлящи металлов зову,
гостите вы на пароме, везущем мертвых на казнь,
льете воду в горшки с разинувшими рты цветами, —
и хищный посвист взглядов, секущих насмерть вас,
и ваших детей, и женщин, и кошек, и их крыс —
вам не заменит ртуть, стекающая с крыш.
Несчастный брошенный мальчик,
плывущий в асфальте окон,
весь в немоте прохожих,
поднявших лица, – и те,
красные, желтые, мягкие, серые в крапинку, пегие,
лишь много позже рассмотренные глазом зелено-красным
под круглым толстым выпуклым чуть синеватым стеклом —
годятся в печь на растопку, годятся на небо в праздник,
годятся на ночь в помойку, – но лишь не годятся нам.
Дождемся же ясного крика, чтоб гордые птицы пали,
чтобы теплые воды пели, а черт умирал в горсти.
Любые печати из пепла, положенные на ладони,
для нас никогда не станут призраками короны
и ни за что не станут зарубками на бровях.
Яд и грубые когти, сдирающие покровы,
полные гнева чресла, готовые на все, —
вот наша ясность земная, вот наша
заемная карма, вот наш костер,
наша плаха – и ярость,
и честь пути.
Под кистью земного безумца, пытающего свой гений,
сбегают строки по мрамору, по черепу, по глазницам.
Но на гравюрах древних в досмертном кругу причастий
пытаются спорить боги кто с болью, кто с любопытством,
кто с осознаньем, кто с кровью, кто с явью, а кто с кнутом.
Им никогда не подняться до цели высокой, честной,
что возглашается всеми, а ценится лишь никем.
Пыльная тряпка позора знаменем багровеет,
и рассыпаются двери, окованные огнем,
и рассыпаются врата, созданные не мною.
Главное – перед смертью. После – уже ничто.
Он читал, и медленно гасло все освещение. В конце остался только луч, направленный из-под ног чтеца вертикально вверх. Бубен медленно колыхался, касаясь этого луча, и казалось, что он вздрагивает и постанывает от прикосновений к свету. В темноте зала родился крошечный огонек, осветил несколько рук, реющих вокруг него, подобно ночным совам, изредка попадающим в свет фонарей. Огонек распухал, превращаясь в язык пламени, который медленно, по кругу, облизывал выпуклое зеркальное дно какого-то котла…
Чтец – парящая в пустоте видимая половинка злодея, адская маска, намекающая на скрытое существование чего-то куда более страшного, – вновь начал речь. Голос его теперь доносился сверху…