Символические образы. Очерки по искусству Возрождения - Эрнст Ганс Гомбрих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вазари писал об этом шестьдесят лет спустя и, похоже, упустил коекакие тонкости. Самая претенциозная иероглифическая надпись, «расшифрованная» в «Гипнеротомахии Полифила»[308] напоминает задуманный Браманте фриз и гласит: «Divo Julio Caesari semper Augusto totius orbis gubernatori ob anim clementiam et liberalitem Aegyptii communi aere s. erexere». (Божественному Юлию Цезарю, присно августу, правителю всего мира, за его милосердие и доброту, египтяне воздвигли меня на общественный счет.) Глаз означает divus, пшеничные колосья — Julius, меч — Caeser, круг — semper, цепы — Augusto и т. д.[309] Сходство двух надписей вряд ли случайно.[310]
Почему Юлий II отказался? Не знал о мистическом ореоле, окружающем иероглифы? Спутал их с ребусами и фигурными девизами, над которыми чуть позже посмеялся Рабле?[311] Спутать было немудрено, Гехлов показал, как много мода на иероглифику взяла из средневекового символизма. Более того, в задуманной Браманте надписи были слабые места (например, двухарочный мост для обозначения Secundus Pontifex), которые и впрямь должны были вызвать насмешку. Однако, поскольку Юлий II, предостерегая от увлечения иероглификой, привел отрицательный пример Витербо, у него могли быть и другие причины возражать против этой игры: в истории изучения иероглифов Витербо играет занятную роль. Патриотически настроенный историк из этого города, Фра Джованни Нанни да Витербо, пытался доказать, что здесь, в Витербо, была колыбель цивилизации, а в подтверждение произвольно читал или даже подделывал древние памятники в духе надписи на архитраве, которую высмеял Юлий II.[312] Более того, этот же ученый создал «египтологическую» программу фресок Пинтуриккьо в ватиканских покоях Борджиа.[313] По свидетельству современников, именно необходимость постоянно созерцать на эмблему ненавистного предшественника заставила Юлия перебраться из этих покоев, что, в конечном итоге, привело к созданию рафаэлевской Станцы.[314] Так что вряд ли папе пришлась под душе мысль Браманте увековечить его имя способом, позаимствованным у Витербо.
Может быть, не стоило бы и вспоминать этот эпизод, если бы не сохранилось упоминание о другом споре Браманте и Юлия II по сходному, но куда более серьезному поводу. Знаменательно, что отчет об этом событии оставил тоже ученый из Витербо, великий генерал августинцев Эгидий да Витербо, которого, вероятно, приобщил к ориенталистике менее почтенный соотечественник.[315] В своей «Historia viginti seculorum» Эгидий рассказывает об еще одном замысле Браманте, натолкнувшемся на противодействие папы.[316] Архитектор предлагал повернуть ось собора святого Петра, чтобы она шла юга на север, а не как прежде, с запада на восток; тогда знаменитый ватиканский обелиск[317] оказался бы перед входом в церковь. Браманте, видимо, придавал своей идее большое значение, и даже хотел ради этого перенести могилу апостола, над которой была воздвигнута древняя базилика. В ответ на возражения папы он доказывал, что памятник Юлию Цезарю будет очень уместен перед храмом, который воздвигнет Юлий. Более того, вид огромного обелиска настроит входящих в церковь на должный лад. Потрясенные до глубины души, они тем легче преклонят колена перед алтарем.[318] Гораздо проще разрыть землю вокруг могилы — с которой ничего плохого не произойдет — чем выкапывать обелиск.[319] Юлий II, впрочем, был непреклонен. Могилу апостола трогать нельзя. С обелиском Браманте пусть поступит, как знает. Сам он всегда ставит священное впереди мирского, религию — впереди пышности.
Божественный Юлий. Ксилография из «Гипнеротомахии Полифила», 1499, fol. vi verso
Ватикан (фрагмент плана с первоначальным положением обелиска). По Lanciani, Forma Urbis Romae. Pl. XIII
В данном случае возражения папы понятны без объяснений. Любопытно другое — откуда такая настойчивость Браманте? Одна ли любовь к иероглифической аллюзии Юлий Цезарь — Юлий II подвигла его на этот дерзкий план? Рассказ Эгидьо да Витербо предполагает еще одно объяснение. Для Браманте обелиск — священный символ, достойный стоять перед главным собором христианского мира. Лишь созерцание этого символа настроит паломника на должный лад перед вступлением в храм. Вновь этот взгляд приводит на память атмосферу «Гипнеротомахии» с ее ореолом священного трепета, окружающим памятники египетской мудрости, и степенями посвящения, которые отмечены обелисками и храмами. Тот же ватиканский обелиск упомянут как раз в подобном контексте. Колонна описывает представшее ему во сне фантастическое сооружение:
Это столь высокий обелиск, и не знаю по правде, чтобы какой другой мог с ним сравниться: ни ватиканский, ни александрийский, ни вавилонский. Сам по себе он содержал такое множество чудес, что я стоял и созерцал его в полном оцепенении чувств. И еще много можно сказать о величии труда, и превосходящем изяществе и редкой искусности, великом тщании и утонченном прилежании зодчего. Какая смелость замыслов! Сколько человеческих сил, мастерства, изобретательности и невероятного труда потребовалось, чтобы поднять в воздух такую громаду, способную тягаться с небесами…[320]
Сдается, что сочинение Колонны не только внушило Браманте маленькую причуду — сделать на Бельведере иероглифическую надпись, но и сформировало самый его взгляд на архитектуру. Одобри папа его план — развернуть собор на девяносто градусов, Браманте и впрямь создал бы комплекс зданий, приводящий в «di stupore insensato». Обелиск стоял бы перед исполинским собором, практически на одной линии с главной осью Бельведера.[321] Исследования Виттковера[322] и Дж. Акермана[323] представили «ultima manera» Браманте в новом свете. План собора святого Петра имеет не только эстетический, но и символический смысл. Бельведер — не просто ренессансный дворец, но и возрождение древнего Рима. Два приведенных выше обрывка исторической летописи замечательно вписываются в новые представления об архитекторе.
За фигурой безжалостного проектировщика и rovinante мы толькотолько различаем мечтателя-утописта из северо-итальянского ambiente, Браманте, желавшего превратить столицу христианского мира в античный город по образу мистической фантазии Франческо Колонны.[324]
Сад Бельведера как роща Венеры
Пройдя через экседру Браманте (ее античный характер разбирает Дж. Акерман[325]), посетитель Бельведера оказывался в садике, наполненным античными статуями; его видно еще на картинах шестнадцатого века. Археологи, такие как Микаэлис по старинным описаниям и рисункам успешно восстановили расположение уникальной коллекции, проследили