Старый колодец. Книга воспоминаний - Борис Бернштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как выяснилось впоследствии — я говорю со слов самой героини, — дела в первом этаже приняли неожиданный оборот. Майор, в согласии со сложившейся поведенческой нормой, захотел было приступить к делу, но хватившая коньяку Ольга его остановила.
— Постойте, — сказала она твердо. — Мне кажется, что вы неинтеллигентны. Вы ничего не читаете! Когда вы прочли какую‑нибудь книгу? И потом, как вы за мной ухаживаете? Разве так ухаживают за любимой женщиной! Вам бы только удовлетворить животную страсть. Хоть один цветочек…
Возможно, обалдевший майор в конце концов получил свое. Про это Ольга не рассказывала. Но новый тон, как мы увидим, заставил его насторожиться.
* * *
В каком бы углу ты ни оказался, вокруг образуется паутина человеческих связей. Так и в Щецинке.
Профессор Рожанский был первый польский интеллектуал, с которым меня свели обстоятельства. Он не был полным профессором, в Польше, как оказалось, этим званием наслаждался даже гимназический учитель. Рожанский был музыкант, пианист, историк и теоретик, интересы были общие. Меня тогда восхищала его культура, профессиональная и гуманитарная эрудиция. Я не знал тогда, как высоко была поднята в Польше планка профессионального образования для исполнителей и музыковедов. Не могу вспомнить, как мы познакомились. Я любил бывать у него дома — он жил один, посреди главной комнаты стоял рояль, с которого он стирал пыль не каждый день. На рояле и кругом лежали ноты, книги. Мне было интересно там бывать. Он был для меня окном в мир польской, а в некотором смысле и западной или, скажем так, ориентированной на Запад образованности. Это важно. Рожанский отчасти отвечает за мое полонофильство.
Наш ансамбль обслуживал прежде и больше всего наши войска. Но были у него и другие задачи, не без политически — пропагандистской подкладки. К ним относились и концерты для польского населения. Вещь это была тонкая, не могли же мы, скажем, нагрянуть вот так себе, за здорово живешь, в какой‑нибудь польский город, объявить концерт, разумеется платный, и развлекать народ. Мы, напоминаю, — политотдельская часть.
Для такого дела существовал специальный общественно — политический механизм — Товажыство пжыязни польско — радзьецкьей, то есть Общество польско — советской дружбы. В Щецинке дружбой ведала энергичная и восторженная пани, имя которой я силюсь вспомнить вот уже который день. Она не только организовывала наши выступления для местных, но бывала едва ли не на всех наших концертах, знала всех и всеми восторгалась. Иногда она приносила цветы особо ценимым советским солистам. Было видно, что дело польско — советской дружбы находится в надежных руках. С таким человеком всегда приятно было побеседовать на польско — русском диалекте.
Однажды пани — по какому‑то поводу — пригласила хормейстера ансамбля и меня к себе в гости; редкий случай, когда можно было побывать в заграничном доме. Угощение, в согласии с трудными временами, было скудное, но изысканное — кофе, печенье. С напитками же оказалось свободно, на столе были разные ликеры, даже коньячок. Обилие выпивки при ограниченной закуске ведет к сильному алкогольному опьянению. Состоявшие на армейском довольствии оказались, естественно, более стойкими, тощая пани упилась совсем. Вот тут началось самое интересное: пани стала рассказывать о себе. Выяснилось, что она из весьма состоятельной, более того — аристократической семьи, что от бабушки ей досталось некогда имение под Варшавой, размером эдак в добрую тысячу гектаров, что теперь, при народной власти, все девалось невесть куда, ничего нет, ни кола ни двора, везде правит это быдло, темное мужичье и хамье, ненавижу! Презираю и ненавижу!
Наутро польско — советская дружба продолжала укрепляться.
Более обширным был, понятное дело, круг знакомств в армейской и околоармейской среде. Кого только не привела военная судьба в Щецинек!
Был там Лейба Гордон, рижский еврей, знавший несметное количество языков. Он обслуживал генералитет — его дело было слушать по ночам иностранное радио и составлять для командования обзор, который он сам называл брехунцом. Возможно, таково было официальное название, поскольку сообщения иностранных радиостанций представляли собой сущую брехню.
Ближе всего я сдружился с семьей заместителя армейского прокурора, московского юриста Самуила Эдельсона. Это был подлинно семейный дом, где я отогревался. Самуил был человек удивительный, умница, тонкий, теплый и мужественный одновременно, нетерпимый к любой пошлости, а это встречается не на каждом шагу. Жена его Ольга, историк по образованию, обаятельная и тоже умница, вела хозяйство и воспитывала малышку Таню. У них я бывал чаще всего. В гостиной стояло пианино, можно было и помузицировать. Почему в прокуратуре всегда был избыточный спирт — этого я не могу объяснить. Но был. Узнав, что я безоружен, Самуил подарил мне пистолет ТТ и несколько патронов. Это было кстати, ибо кое — где постреливали, ходить по ночам с пистолетом в кармане было спокойней.
Через Эдельсонов я познакомился и с другими юристами — от второго заместителя прокурора Быкова и до младшего следователя, романтика и меломана Ильи Розмарина.
Но и тут, в сети знакомств, не обходилось без экзотики.
Однажды я среди дня возвращаюсь в дом офицеров, то есть домой, и прямо в вестибюле меня кто‑то знакомит с неизвестным старшим лейтенантом. Ну, я вам скажу, и тип: аристократ, высокий, белолицый, с крупными, красивыми белыми кистями рук, с длинными, как в старинном романе, падающими на воротник гимнастерки каштановыми волосами. С длинными, слегка вьющимися волосами! Офицер советской армии ранней весной 1946 года!
— Владимир Лясковский, — представляется чудо — юдо — офицер, и примерно через семь минут переходит со мной на ты. Тут по лестнице балетной походкой спускается Ольга Ракитяньска — Деплер, Владимира представляют — и он с налету элегантно и чувственно целует даму в сгиб локтя! Ошалеть можно.
Еще несколько минут беседы — и Владимир обращается ко мне с интересной просьбой: слушай, Борис, а можно я пока у тебя поживу?
— Да можно, конечно, о чем разговор! Диван у меня один, но как‑нибудь уместимся, если тебе некуда деваться…
Деваться, действительно, было некуда.
В свои лучшие времена, совсем недавние, майор В. Лясковский был фронтовым корреспондентом «Комсомольской правды». Первый прокол в его карьере случился в освобожденном Бухаресте. Как известно, в деликатном процессе революционной демократизации стран Восточной Европы приходилось соблюдать идиотскую видимость; поэтому в Румынии некоторое — недолгое, впрочем, — время подержали на престоле юного короля Михая. Ему тогда было лет семнадцать — восемнадцать, точней не помню. И вот, в столице страны происходит парад, выезжает король на белом коне, а присутствующего там советского журналиста из «Комсомольской правды» бес толкает под локоть, и он — журналист, конечно, — говорит:
— Смотрите, какой он молодой! Мы еще успеем принять его в комсомол.
Тогда бес переключается на его соседа, которого он толкает под локоть в тот же вечер написать на Лясковского донос. Остроумца — очень даже гуманно — выгоняют из «Комсомольской правды», разжалуют из майоров в старшие лейтенанты и посылают в Лигниц, в газету Сев. Гр. Войск. А ведь могли и посадить!