Песок под ногами - Татьяна Успенская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь Геннадий жалобно смотрит на Дашу. Как странно морщится его лицо…
— Зачем так, Даша? — тяну её за руку. — Он говорит то, что думает. Почему он не может говорить то, что думает? — Пытаюсь победить обиду, но она заболотила меня. А что, если и в самом деле я уродую их? Только при чём тут моя личная жизнь? Разве так уж она не сложилась? Господи, а Геннадий откуда знает? Он молчал три года. И заговорил. Почему он должен был заговорить, как хочется тебе? И зачем ты обидела его? Ты обидела его первая: при всех сказала, что у него не сложилась жизнь, что он не состоялся как человек. Сама зарекалась всегда быть к ребятам бережной… — Зачем ты, Даша? — повторяю я и, глядя на Геннадия, прошу: — Пойдёмте. Завтра поговорим, насвежую голову. Надо выспаться. Пойдёмте!
А сама стою, растерянно озираясь по сторонам. Кто-то играет в снежки, кто-то, как и я, растерянно озирается, кто-то оживлённо говорит о своём. А улица наша темнеет серыми большими домами. Их наверняка строил не Росси, не Растрелли, не Воронихин. Их строил человек угрюмый, недобрый — дома в свете фонарей походят на камни надгробий, они одинаковы, неинтересны. Они делают улицу неприступно-властной, в этой улице нельзя ни о чём договориться, ничего понять, в этой улице нельзя отогреться.
— Даша! — Геннадий смотрит на Дашу. — Я читал, я думал и видел… самые лучшие люди всегда несчастны, выброшены из жизни, они не умеют рассчитать всех ходов подлости, потому что доверчивы. Но и они эгоисты. Может быть, даже больше, чем люди примитивные. Кто-то должен и им сказать правду, так ведь?
О чём он говорит? Он совсем не красив сейчас, с перекошенными чертами. Живая боль, растерянность… И обида тает. Ведь именно этого я так долго в терпеливо ждала! Мы стали нужны Геннадию. Я знала: это должно прийти болезненно. Почему же я не видела его раньше? Зачем обидела его сегодня, не потрудившись разобраться, в чём дело? Почему не любила его? Он тоже ребёнок, причем самый обиженный из всех.
Он рос без отца. Не знаю, страдал он из-за этого или нет, но с матерью у них отношения не сложились. Об этом не Геннадий говорил, его мать кричала на родительском собрании: «Да я его — по губам, по губам! Как это не наказывать?»
Она часто приходила ко мне.
«Подумайте только, лезет драться со мной! Собирайте комсомольское собрание, я всё скажу: сын смеет поднимать руку на мать! Да его нужно вышвырнуть из комсомола».
«Расскажите, что случилось?» — спрашивала я её.
«Чего рассказывать? В десять часов вечера я потушила в его комнате свет. А он снова зажёг и за книжку. Ну, я не дам ему своевольничать! Ребёнок должен знать своё время, когда ему полагается спать, и я, конечно, снова выключила. А он… как налетит на меня — я загородила выключатель, а он как отшвырнёт меня от стены! Да что отшвырнёт… он меня за дверь выставил и запер дверь. Меня не пускает, мать!»
И только сейчас, на этой серой улице, я поняла, как непростительно виновата перед Геннадием. Никаких оправданий мне нет. Ведь его мать не один раз приходила ко мне жаловаться. А я не поняла его безысходности, его беды, а я не полюбила его, а я не поспешила к нему на помощь.
— Гена! — позвала его сейчас. — Прости меня. — Он повернулся ко мне, удивлённо моргнул. — Я тебе всё объясню! — Но я не находила слов, чтобы выразить то, что, наконец, поняла, и просто смотрела на него, готовая отвечать перед ним за свою вину, готовая искупить её.
В нас полетели снежки.
— Да хватит вам, — кричал Олег. — Сколько можно выяснять отношения? И так всё ясно.
— Люди вы или нет? — кричал Фёдор.
— Снег идёт, — кричала Ирина. — Белый какой снег! — кричала Ирина.
В нас летели снежки.
В самом деле снег. Я подняла лицо к небу. Снег был очень светлый, очень живой — он обновил, оживил эту улицу.
— Чего же ты хочешь, Генка? Серости в своей конуре? — Костя — лохматый в огромной меховой шапке.
— Можно пожертвовать собственным спокойствием, благополучием, — Глеб снова сиял и не умел скрыть этого, — даже мировоззрением для того, чтобы понять самого близкого человека, для того, чтобы быть с ним. — Глеб говорил громко, свободно и смотрел на Дашу. В глазах Шуры застыл ужас. — А нормальная и ненормальная психика — это скорее врождённое. Мне кажется, серость — патология.
Даша тоже смотрела на Глеба и прижимала к животу снежки. Они летели к ней со всех сторон. Она не увёртывалась от них и свои не кидала в ответ. Снежки летели и летели. Оставляли белые медали на пальто.
— Ты не мучайся, не умствуй! — говорю наконец. — Я тоже первый раз живу и, как и ты, ничего не знаю. Но твёрдо верю: не обособленный мир человек.
Даша закивала мне — из её волос посыпался снег.
— Не нужно бояться людей. И любви не нужно бояться. — Я вспомнила, как Геннадий исковеркал стихи Фёдора к Даше, как сегодня подставил подножку Олегу. «Досье на каждого» вспомнила я. — Только нельзя делать людям больно, понимаешь? Нельзя строить свою жизнь на чужой беде. — Я прикусила язык. Даша, роняя снежки, побежала к училищу.
— Даша! — закричала я, холодея. — Даша! — Хотела бежать за ней, но двинуться с места не могла и только звала: — Даша!
Господи! Что же я наделала? Я же не о ней, не о ней! За помощью обернулась к Глебу. Глеб смотрел вслед Даше маленьким мальчиком, которого первый раз посадили на качели и сильно раскачали.
— Даша! — закричала я снова.
Летели вокруг снежки, смех, шутки. Падал белый снег.
— Даша! — Наконец я пошла к училищу. — Даша! Господи!
За мной шёл Глеб.
На тротуаре, привалившись к резной ограде училища, сидел человек в шляпе. Над ним молча стояли Даша и Костя.
— Даша! — Я подошла к ней, она отступила за Костю.
— Пьяный, — услышала я скучный голос Глеба. — Терпеть не могу пьяных.
Из-за моей спины к незнакомцу шагнул Олег, склонился:
— Трезвый!
Человек сидел как-то странно, завалившись набок. Даша опустилась перед ним на корточки.
— Мёртвый! — испуганно сказала она. Взяла из-за ограды снег, осторожно потёрла им лицо — человек не шевельнулся. — Мёртвый, — повторила потерянно.
Я расстегнула пуговицы пальто, прижалась ухом к грубому свитеру — глухо ударилось в меня его сердце.
— Жив.
Мы перенесли его в училище, осторожно сняли с него пальто, уложили на Федину раскладушку (она стояла в сумеречном углу огромного физкультурного зала, где мы жили), дали понюхать нашатырный спирт, вызвали врача, сделали горчичник на сердце.
Человек долго пытался разомкнуть слипшиеся ресницы, наконец приоткрылись голубоватые плёнки. Он продолжал спать, как птица, — с открытыми глазами.
— Мама, я тебя спасу, — скорее догадались мы, чем услышали. — Я привёл врача.
Ему было лет сорок, не больше, и всё равно странно из его уст прозвучало это «мама»!..