Чучхе - Алексей Евдокимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказывается, в детстве Дима Эс числился вундеркиндом. Ну или почти. Он даже чуть-чуть прогремел во всесоюзном масштабе в середине истерических восьмидесятых — как талантливое дитя из провинции. Какие-то выставки его рисунков организовывались, какие-то сюжеты о нем снимались…
Потом, понятно, всем стало не до художеств. Хотя рисовать Дима не бросил до самого конца, более того, этим, главным образом, зарабатывал — в нашем городском издательстве. (Ныне несуществующее, оно некогда поражало всех выпуском качественной, но некоммерческой литературы — что позволяло Северину в свою очередь «самовыражаться». Объяснялось бескорыстное культуртрегерство издателей, впрочем, точно так же, как любая некоммерческая активность в современной России, — местные крупные бандиты отмывали через эту контору бабло.) Впрочем, то, что ДС малевал для себя — многие (во всяком случае Настя) считали, что по-прежнему жутко талантливо, — на хрен никому нужно не было. У нас. Сейчас. Живопись…
Но Дима, маньяк, еще же и сочинял — и прозу, и стихи, и даже некий киносценарий: тоже якобы очень здорово это у него выходило и тоже оставалось абсолютно невостребованным. То есть — по Настиному определению — потому и оставалось, что было здорово… А еще неугомонный Северин лет с четырнадцати лабал альтернативную музыку, собрав с полдюжины впоследствии развалившихся групп.
Мало того! — он проявлял гражданскую активность: якшался с молодыми полулегальными леваками, приковывал себя наручниками к дверям облздрава, борясь за права больных СПИДом (до которых ему почему-то было дело), разливал бомжам благотворительный супчик и состоял в какой-то антифашистской организации (за что пару раз хорошо огреб от местных скинов).
В общем-то все это выглядело как выпендреж — хотя на деле, кажется, налицо был случай безнадежного хронического идеализма. Неоперабельного. Парень, похоже, и впрямь верил, что в этой стране можно жить ТАК. Удивительно, что с подобным модус вивенди он и до двадцати-то восьми своих дотянул…
«Догадал же бог с умом и талантом родиться в России!» — восклицал, помнится, в сердцах кто-то из великих. Впрочем, покойный Северин, поди, за ним такого не повторил бы. Он-то как раз был энтузиаст. Полагал, что требовательным следует быть в первую очередь не к окружающим, а к себе.
Настя даже показывала фотки — они оставляли странное впечатление. На снимке, хоть и сделанном незадолго до смерти, он выглядел совсем молодым, лет максимум на двадцать с небольшим — что вполне соответствовало наивности поведения и убеждений (одно слово: чудо-ребенок). И — совсем не соответствующий бодрому облику тревожный взгляд, словно все заранее понимающий и ни на что не рассчитывающий. И — не очень объяснимое для вполне пристойных физических кондиций молодого мужика ощущение виктимности (или это уже моя собственная обратная проекция дальнейшего?..).
Кстати, несмотря на род занятий, в Диме не было ни тени богемности. Никакого он не имел отношения к типажу тусовочного беспредельщика и суицидального отморозка. Даже пил в меру, а после того как близкий его приятель загнулся от героинового передозняка, Северин не только глухо завязал с любой «дурью», но не пропустил ни одной антинаркотической акции… Парадоксальная для автора столь агрессивных панк-композиций бытовая толерантность, мягкость и незлобивость, говорят, сочеталась в нем с глухой упертой непримиримостью во всем, что касалось общественной позиции. Всю жизнь проживя В ЭТОЙ СТРАНЕ, он ни в какую не желал принимать к сведению и исполнению, что социальный дарвинизм здесь безальтернативен, что жлобская, в принципе не знающая управы вседозволенность властей испокон веку находится у нас в совершеннейшей, трогательнейшей гармонии с тотальным скотским безразличием остального населения… Словом, донкихотство его, упорное игнорирование реальности приближалось к той грани, где перестает умилять и вызывает уже что-то вроде раздражения: «Взрослеть пора!».
…Какого черта я во все это вникал? Какое, блин, отношение его мировоззрение и нюансы характера имели к нынешним моим заморочкам?
Никакого. Блин. Но ведь и не из интереса к личности покойника я таскался на рандеву с Настей…
Она была загадочная девушка. О себе не рассказывала ничего вообще — а любопытствовать я не решался (она бы спросила: «А до меня-то вам что за дело?» — и мне нечего было бы ответить). И мог только гадать — как о роде ее занятий, так и о том, что связывало ее с этим нищим маргиналом. Всегда очень хорошо одетая, вполне себе гламурного облика… Странно.
Высокая, с меня ростом, с роскошными волосами неуловимого оттенка, казавшимися в зависимости от освещения то каштановыми, то рыжеватыми; легкий, но заметный монголоидный акцент в форме скул и разрезе глаз… Никогда мне не доводилось плотно общаться с подобными девицами — так что теперь я объяснимо впадал в придурковатую послушную приторможенность и только втихаря на Настю косился.
Результаты этих наблюдений были местами примечательны. Например, она все время носила свитера с высоким горлом — я обратил на это внимание после того, как случайно заметил однажды над отворотом на белой коже пару контрастных лиловых пятнышек: оконечности продолговатых несвежих синяков, похожих на следы сдавливания пальцами. С тех пор я стал невольно присматриваться — и убедился: она действительно всегда держит шею закрытой. Извращенка? Асфиктоманка? Жертва извращенца?.. Все это, разумеется, совершенно меня не касалось, но воображение будило.
Я понял, что последнее пора тормозить, когда Настя мне приснилась — в предсказуемом амплуа. Во сне я валялся на спине, распаренный и податливый, а она, зажав мои бедра своими ногами, энергично устроилась сверху, резким движением головы отбросила назад волосы, задвигалась торопливо-ритмично, словно качая воду из колонки. Стала клониться вперед, скользнула напряженными царапающими пальцами по моим плечам и ключицам; волосы опять упали ей на лицо, я не видел его сейчас — да и ничего, в общем, не видел: вода уже пошла вверх, в кран, и быстрее, чем надо бы… И тут Настины кисти вдруг сомкнулись у меня на горле: неожиданно и с силой.
Я дернулся, но она налегла, вдавливая мою голову в подушку и намертво пережимая гортань, вогнав ногти глубоко в кожу. Я вцепился в ее предплечья, пытаясь отодрать их от себя, — но они, такие узенькие, оказались совершенно стальными, неподатливыми и неумолимыми, как рычаги, как поршни; я заерзал было, но бедра оставались заклещенными ее ногами, я не мог из-под нее вырваться, а воздуха не было, ни капли его не поступало через сдавленную, казалось, до толщины нескольких сантиметров шею, в глазах совсем потемнело… Ни черта уже не соображая, я бросил руки куда-то вверх, вдоль ее плечей, запутался пальцами в волосах, ткнулся в лицо. Мазнув по губам и подбородку, нащупал в неописуемой дали ее напряженную тонкую шею, стиснул обеими ладонями, как некую рукоять, как древко… Мы душили друг друга, бешено сцепившись, отключаясь, но не ослабевая хватки, и обоюдное стремление не кончить первым превратилось в стремление не потерять первым сознания, соединившись с ним, сплавившись в патологическое единство, — и когда темень наконец прорвалась и погребла, тело и разум разом лопнули судорогой агонии и ликования.