Степан Бердыш - Владимир Плотников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что тогда и речь-то, Андрей? То, о чём ты петь готов, давно в душе пламенем бушует. Смуте быть коль — глядишь, и пламя изольётся…
— Смуте быть. Это уже точно, — вздохнул Иван Петрович. — Не нынче, так завтра жди погрома, много крови вытечет…
— За нашу остерегаться не след, — осклабился Василий. — Худо Борьке да прихвостням его придётся. Его в первую голову надо… башкой да с колокольни…
— Мало Борьку… Ириницу-царицу добрёхонькую туды ж… — Андрей Шуйский запнулся, поводил зелёными мутняками, извернулся, — подале, в монастырь…
— Ну, расторопы, коль на то пошло, и Дионисия чаша сия не минет. Сукам соли на хвост не жалко — сыпанём так сыпанём, — ухмыльнулся Иван Петрович.
— А этот-то чем плох? Что не знает, к кому липнуть? Так то пустое. То, что твёрдости митрополиту недостает, к нашей выгоде.
— Прав, Андрей. Не за сих псов драных с просиженными задами держаться нам след, — зачвакал, по-своему истолковав слова Андрея, Василий Шуйский.
— Ляхи — вот опора! — возбудился Андрей.
— Тебе скоро за одним столом… — начал было Иван Шуйский, сорвался хрипло. — Ох, далёко забрели. Борька-стервец в ус не дует. Привольничает у царя под бочком. А мы чё только хвостом по навозу ни расписали… Ты лучше скажи, Василий, много ль поводырей… за нашу правду наготовил?
— С дюжину наберётся… головок по слободкам. Два купчины с суконной сотни. Пять — посадские. Пара — стрелецкие сотники. А гостиная сотня при удаче — вся наша. Ну и один — сам себе кесарь среди улицы лихой. Когда надо, и за боярского сына сойдёт.
— Кто таков?
— Шляхтич разорённый… Пшибожовский.
Иван Петрович скуксился брезгливо:
— Фу, тать хищный… Не привык с подонками кашу варить. На таких псах псковскую осаду бы не вынес…
— Ax-ах! А против кого подымаемся? — сорвался Андрей. — Супротив сливок, что ль? Выгулок татарский эт тебе что — король Баторий?
— Это да. Тёмные дела мытыми руками не деются. — Хитрющий Василий приятно улыбнулся. — Вацлав, войди…
Дверь скрипнула. В горенку вошёл Пшибожовский, сальнощёкий. Без подобострастья поклонился боярам. Жирно намазанные ляшьи сапожки впитали желтинку русских свечек.
Андрей Шуйский пренебрежительно кивнул ему и постучал, скучая, по ковшику с клюквенным соком. Иван Петрович, задышав кашельно, отворотился.
Вацлав Пшибожовский затравленно поблёскивал суженными зенками. Василий осуждающе строганул кичливую родню: чистоплюи. Тряхнул строченным позолотой кошелем:
— Возьми, Вацлав. Да помни уговор.
Пшибожовский гнусновато оскалился, взвесил в ладони и, слова не произнеся, оставил горенку.
— Да, с кем ни приведётся нам, браты, объедки собирать, прежде чем на стол попадём, — угрюмился Иван Петрович.
— Борьба! — глубокомысленно изрёк князь Андрей и выловил из каши клопа…
Фёдор Иоаннович сразу с обедни — в образную. Чтоб, помолясь, отойти ко сну. Душно. Хотелось расслабиться в упокое.
Духовник встретил встревоженным зырком — ресницы луп-луп. Тихо оповестил:
— Государь, вот только был Ближний боярин, нужду до тебя имеет. Сердитый.
Царь возвёл глаза к потолку, помотал головой: мол, как мне это всё прискучило. Устало присел на ларь-коник. Тут и вошёл Годунов. Царь Фёдор ожидающе воззрился…
— Фёдор, смута! Смердье Чудов монастырь обступило. Грозят учинить воровство. Сладу нету… Тяжко!
— Что ж теперь, Боря? — Фёдор Иванович беспомощно развёл руками. — Разве стрельцов у тебя мало?
— Какое — стрельцы?! Куда ещё шушель дразнить? Бешеные, не приведи… до Кремля б не добрались?!
— Ой, Борис, не будет сна мне. Почто огорчаешь? — загундосил царь.
— Да ты что, царь?! — потемнел Годунов, но тотчас сбавил обороты. — Пойду я, государь, — при выходе обернулся. — Коли что, заступишься? За шурина?
— Ой, да чего ты… непригожее… совсем? — пискнул Фёдор.
— Не до пригожести, царь. Ну, спокойно тебе почить, — с безнадёжным вздохом боярин перекрестился и оставил слабоумца.
На Варварке громили бражные тюрьмы. Пёстрая лава своротила дубовые двери в оковах. Из подполья в объятья ей сыпалась испитая сермяжная голь. Долго чернь копила и спекала злобу, — вот и течь! Хлынуло чёрное, беспощадное, сметая, не обинуясь, утюжа. Отовсюду льётся гулкое, стоголосое:
— Что деется, братья-бояры?
— Покарают нас, ох, покарают…
— Куда ж ещё карать-то? Что за жисть? Вчерась разбойники всю Устюжскую слободу спалили. Это ль жизнь? Эха!!!
— Втору неделю на квасу сидим. На теле не поры, а тяжи, а там и не пот, а кровя. Выйти боязно: кругом грабёж, непотребство. Воруют, кому не лень!
— А заместо воров слободских же секут! Ноне поутру трёх насмерть забили. Остервенели бояры! Грызутся дружка с дружкой! А всё Борька Годунов — заправник!
— А Шуйские? Та ещё сволота. Татей голубят.
— А попадает холопам. К Шуйским дружки из Литвы понаехали. Утex пышных требуют. Угощений. Ляхи хуже всяка лиха. Пшибожовский вчерась сусленика за худую брагу в бочке живьём утопил.
— Тявкам токо на ляхов. А чего им от нашей тявки? Тьфу!
— Так боязно ж. Побьют, закалечат! А то и хлеще — за студную измену, за крамолу в острог законопатят.
— А Сапега-то, посланник ихний, грят, высокомерен зело. Его и шляхта и бояре ненавидят.
— Хлеба не купишь! Бояре да целовальники всю деньгу выкачали…
— Бей кружала!
— Гай-да!
Неуправляемым, трепыхающимся кашевом народ прудил у ближайших питейных домов. С треском вылетали ставни, крышки бочек, скользкие от вина лавки. Досталось и шинкарям. Само собой, кружечник Давыдка схоронился. А, судя по очной торговле, и не при деле был. За все, по обычаю, ответил подставной стоечник Немой Урюк. Ему оторвали уши и завалили бочками, из выбитых дон коих хлестала дурманная жижа.
Когда было покончено с несколькими кружалами, толпа пуще озверела — до безудержу. Теперь она катила, разрастаясь снежным комом, необузданная, пьяная и жестокая, слизывая лавки и терема. Пёр чёрный бунт, распаренный, дрожжевой — клубясь, булькая, бурля, плеща кипящей злобой, изощрённым изуверством, нутряным бешенством. Сырь пещерного сознания, точиво растелешённого порока, праздник раскованного греха. Стрельцы благоразумно уходили в схорон, прятались, оседали по затаинкам и затишкам. Какой-то не уберёгся, в одномижье сплюснули в кровавый блин на мостовой.
— Надоть и лотки кой-чьи пощупать! — взвился чувственно-болезный клич.