Смех людоеда - Пьер Пежю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, посидеть немного в центре неровного круга, образованного этим слепым дозором?
Подхожу еще ближе. Но тут за моей спиной скрипит дверь. Я вздрагиваю. В светлом прямоугольнике стоит человек. Наблюдает за мной. Я вижу горящий кончик его сигареты, призрак дыма вокруг него.
— Не позволяйте этим старым девам себя запугать, — произносит громкий веселый голос. — Им очень бы хотелось оставить вас на всю ночь у себя. Но они могут разозлиться. А если вы заблудились, так заходите погреться у огня.
На пороге большой комнаты, где на покрытых мешковиной диванах сидят двое мужчин и три женщины, я впервые встречаюсь со скульптором Филибертом Доддсом. Он спокойно смотрит, как я переступаю порог. Ему на вид лет сорок пять, от уголков светло-голубых глаз с золотистыми искорками, придающими ему чуть насмешливый вид, разбегаются гусиные лапки. Во рту зажат бесформенный окурок. Доддс одет в потертую кожаную куртку, плотно облегающую фигуру, на ногах грубые башмаки, заляпанные чем-то белым. Он выше меня, крепкий, широкоплечий. Смотрю на его руки — мускулистые, сильные, в мозолях и царапинах.
Здороваюсь со всеми, протягиваю руки к огню. Доддс сворачивает новую самокрутку. Бестолково представляюсь, рассказываю, что путешествую пешком и без определенной цели. Никого это, похоже, не удивляет.
Начинается долгий вечер, и с этого же вечера я остаюсь у Доддса: несколько недель, проведенные в недрах его гостеприимного дома.
Встреча, откровение, открытие: может быть, исполинские статуи меня околдовали? Я не спущусь по живописно петляющей дороге к Провансу, морю и не знаю каким еще блаженствам.
Каждый день безвольно соглашаясь на предложение Доддса отложить мой отъезд ради того, чтобы, как он говорит, «поработать чуть посерьезнее», я дотяну в Вирье до первых холодов.
Огонь в камине, крепкая выпивка. Я согрелся. Услышав, что я учился в Школе изящных искусств, друзья Доддса захотели посмотреть мои рисунки. Листы переходят из рук в руки. Без комментариев. Женщины игриво, жизнерадостно и подробно расспрашивают меня о том, что они называют «событиями». Но то, что происходит сейчас в Праге, волнует их куда больше, чем то, что было в Париже. Танки Варшавского договора против толпы. «Коктейли Молотова». Свастики, воровато намалеванные белой краской на броне машин советского союзника, ставшего захватчиком. Эти художники куда больше обеспокоены последними событиями, чем мои ровесники, — для них речь шла о прогнозируемом злодеянии режима, от которого ждать больше нечего. Я засыпаю на ходу.
Наутро воздух прозрачен, облака стремительны. Уже слышу лязг металлических инструментов. В большом сарае, превращенном в мастерскую, небритый Доддс с погасшим окурком во рту и натянутой на уши шапке с силой бьет по камню. Глаза искрятся под защитной маской. Он кивает мне, после чего перестает обращать на меня внимание и снова затягивает песню: «Жизнь такая, жизнь такая… Вспоминаю-забываю».
Ближе к полудню он застает меня рисующим его каменных девиц — я выбрал их своими моделями. Прижав бумагу к камню, тру ее грифелем, чтобы получилось зерно. Но я не могу удержаться и не корежить на бумаге его статуи. Доддсу, кажется, на это наплевать. Он веселится. Просовывает руки в щели, которые проделал в торсах и животах своих статуй.
— Видишь, вот в чем штука — ловлю реальность через дыры в ней!
Его друзья бродят туда-сюда, читают или курят на солнышке. Один из местных парней помогает ему передвигать глыбы при помощи установленного на грузовике крана.
Доддс сидит на деревянной скамье за столом, заставленным бутылками и заваленным книгами, окурками и эскизами. У него своеобразная манера брать бутылку красного за горлышко и наливать вино, цокая ею о края стаканов. Он задумчиво водит пальцем по лезвию своего складного ножа, не спеша пережевывая хлеб с сыром. Ест за двоих! А уж пьет!
— Ну, дернем еще…
Две из гостящих у него женщин очень с ним ласковы. Он обнимает их за плечи, нежно привлекает к себе, шутит. Говорит мало. Большей частью общие слова, насмешливые или пустые реплики, но иногда, словно мимоходом, с непосредственной грубоватостью Доддс бросает несколько резких, сжатых фраз о своем ремесле скульптора. Я буду проводить рядом с ним день за днем и некоторые из них запомню.
Доддс говорит: «По сути, я прост и первобытен. Я понятия не имею, что делаю, когда работаю. Я высекаю вслепую, по слуху. Надо уметь слушать камень. Пустота, заполненное пространство. Через некоторое время камень сам начинает вопить, что с него хватит…»
Он говорит: «Некоторым кажется, будто это не закончено, но для меня все уже проработано во всех деталях, до самых дальних закоулков, как собор».
Он говорит: «Скульптура, имей в виду, — это бой, это битва. Если начал, должен лупить до конца, иначе камень тебя самого пошлет в нокаут! Под конец бой переходит в рукопашную. Ты ему делаешь больно, но и он тебе спуску не даст. Я своих больших девочек произвел на свет в муках, как самка, как зверь, как каторжник».
Он говорит: «Но наступает минута, когда больше не надо бить, не надо резать, не надо ранить. Надо, напротив, приласкать… Ласки — до и после схватки».
Он говорит: «После всех этих тревог, всего этого пота понимаешь, что оставшаяся материя, та, которая обрела форму, — это и есть жизнь, настоящая жизнь. Кулаками пробиваешь себе дорогу через хаос! Большие немые глыбы, которые ждут, пока ты им вломишь, — сгусток хаоса. Ты наведешь там порядок, ты принесешь туда любовь, нагонишь страх, ужас. Сечешь?»
Он говорит: «Я знаю, когда она закончена. Я это чувствую. Тогда я отхожу, отступаю и вижу пространство, которое появляется вокруг… Скульптура, такая тяжелая, такая твердая, нужна и для этого тоже: показывать пустоту. Видишь ли, пространство между формами — тоже форма».
Он говорит: «Статуи, эти каменные штуки, которые мы, надрываясь, высекаем, еще и дают нам почувствовать, что такое пребывать на земле. Они давят на нее своей тяжестью. Они с чертовской силой на нее напирают. И тогда мы рядом с ними понимаем, что могли бы взлететь, нас могло бы унести ветром. Когда они, эти скотины, уже существуют, мы уже ничего не значим, нас попросту нет! Они сами смотрят. Сами присматривают. А мы можем катиться на все четыре стороны».
И Доддс, закатываясь смехом, стряхивает последнюю каплю красного себе в стакан. Мне так нравится, когда он говорит «дернем» или «еще разок затянусь — и к станку», «надо это дело перекурить», и когда он протягивает гостю согнутое запястье вместо перемазанных пальцев со словами: «Держи пять, приятель, только у меня лапы грязные…» Старые добрые словечки. Старый добрый смех. Сечешь?
Вскоре я уже делаю, что могу, стараюсь приносить пользу. Колоть дрова для камина — какое наслаждение обрушить топор на полено, стоящее на колоде, лезвие одним махом его рассекает, обломки со свежими срезами летят в стороны и с глухим стуком падают. Усталости я не чувствую, штабели наколотых и аккуратно уложенных дров быстро растут. Доддс заметил у меня потребность что-то с силой делать руками. Своего рода отдых после тщательной проработки рисунка. Когда он предлагает мне поработать с глиной или гипсом, я так и бросаюсь мять, растягивать, лепить материю, давить ее пальцами, я стискиваю сырую массу ладонями, скребу, заглаживаю, потом жду, пока вещь высохнет и затвердеет. Доддс подходит взглянуть. Когда я смотрю, как он нещадно бьет, чертыхаясь, берется то за отбойный молоток, то за болгарку, то за полировальный инструмент, понимаю, чему мне еще предстоит научиться. Он ворчит, бормочет, посмеивается, сам с собой разговаривает и поет во все горло: «Жизнь такая, жизнь такая… Вспоминаю-забываю».