В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции - Сергей Иванович Григорьянц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно – наша с Томой свадьба. Она и впрямь была необычной. В студенческой столовой на Мичуринском проспекте был весь второй курс факультета журналистики, где мы с Тамарой учились. Тогда не очень большой, но все же больше сотни молодых советских людей – будущих журналистов, опоры советской власти в центре и на местах.
Но, с другой стороны, ближе к нам с Томой, сидело не так уж мало людей, может быть, человек двадцать, не просто совершенно иных по возрасту или положению – так всегда бывает на свадьбах, существенно было то, что это была совсем другая Россия. Было довольно много людей, всего несколько лет назад вернувшихся с Колымы. По-моему, не было Варлама Тихоновича Шаламова и Аркадия Викторовича Белинкова, но точно был замечательный прозаик Сергей Александрович Бондарин с женой Генриеттой Савельевной, поэт Валентин Валентинович Португалов с Любовью Васильевной, Зинаида Константиновна Монакина (учившаяся в Смольном институте) и кто-то еще из моих родных и других подобных знакомых – Колыма присутствовала вполне ощутимо. Собственно, и моими шаферами были Витя Рюмин из Норильска и литературный критик Олег Михайлов, чьей специальностью была литература русской эмиграции. Две России с интересом смотрели друг на друга через длинные заставленные бутылками столы и, я думаю, для Поповых это было очень любопытно. Правда, мой собственный, все менее советский, мир был тоже чужд Поповым, слово «самиздат» произносилось ими с легкой иронией. Даже «Хроника текущих событий», которую как-то принесла к ним в субботу – не я! – Мария Анатольевна Фокина (Вертинская), не вызвала у них особого интереса. Но мои постоянные упоминания то о Синявском, в том числе и тогда, когда он уже был арестован и было еще не ясно, кто это, то об Игоре Александровиче Саце (во время разгрома «Нового мира») или о Варламе Шаламове, рассказов которого упорно не понимал Твардовский («это какие-то очерки»), а я пытался через знакомых сотрудников «Нового мира» внедрить их в журнал, – все это воспринималось ими как что-то небезопасное, но требовавшее серьезного к себе отношения.
Они никогда не просили у меня книг, изданных в Париже (кажется, кроме «Дневника моих встреч» Юрия Анненкова), хотя ежедневно видели их у меня, когда мы жили рядом в Троице-Лыкове. Но заметного опасения, отталкивания, не говоря о прямом страхе (все же нельзя забывать, что они пережили двадцатые, тридцатые, сороковые советские годы) у Поповых это не вызывало.
Вспоминается еще один, казалось бы, незначительный эпизод, который, я думаю, для них был достаточно важен. Однажды Татьяна Борисовна повела меня что-то показывать в их микроскопической спаленке (метров восемь квадратных), где почти невозможно было повернуться и уже хотя бы поэтому гости туда обычно не приглашались. Может быть, доставались хлыстовские знамена Боровиковского, которые я потом выкупил или выменял, из большого данцигского шкафа (он занимал если не половину, то четверть комнаты), может быть, речь шла о висевшем там портрете шведской королевы Христины, портрете почти монохромном, серо-черном, какого-то удивительного шведского мастера. Кстати, с этим портретом связана почти неправдоподобная в условиях страшного времени история. В 1940-е годы шведский посол в Москве, граф, владелец средневекового замка, ради этого портрета предложил Татьяне Борисовне выйти за него замуж и уехать в Стокгольм. В темные и нищие сороковые годы за железным советским занавесом, думаю, никто больше не получал предложений не просто выбраться из сталинской Москвы, но стать графиней и быть принятой при королевском дворе.
– Посол, правда, не интересовался женщинами, – мельком заметила Татьяна Борисовна и, конечно, это имело значение. Игорь Николаевич был любимым мужем, что, правда, не демонстрировалось. Не отпускала и другая, несоветская старая Москва, неотъемлемой частью которой ощущала себя Татьяна Борисовна и без которой ей просто нечем было бы дышать. А потому отказалась от предложений и продолжала иногда по полтора часа пешком брести на Выставку Народного хозяйства за мелкими оформительскими заработками, которых не хватало ни на еду, ни на трамвай.
Итак, не помню, о чем шла речь, и я уже не в первый раз посмотрел на висящий рядом с Христиной и четвертым Пиросом – портретом Зданевича – голландский портрет человека лет тридцати пяти в красном колпаке (этот портрет ни от кого не скрывался и в обиходе назывался «Красный колпак» – впрочем, речь о нем заходила редко). Вернувшись на привычное курульное кресло за петровским столом, я сказал несколько неуверенно, но без сомнений:
– Мне кажется, это ранний Рембрандт.
Татьяна Борисовна и Игорь Николаевич единственный раз за двенадцать лет нашей дружбы прежде чем ответить мне, посмотрели друг на друга. У них не было привычки ни переглядываться, ни обсуждать что-либо при посторонних. Они практически никогда друг с другом не спорили, отвечала чаще Татьяна Борисовна, которая вполне могла промолчать, но никогда не лукавила.
На этот раз, повторяю, они посмотрели друг на друга и самым обыденным тоном, как о чем-то совершенно не заслуживающем внимания, Татьяна Борисовна ответила:
– Директор Эрмитажа Тройницкий тоже считал, что это автопортрет Рембрандта и сказал, что в Эрмитаже есть его старая копия.
Довольно скоро стало ясно, что никому кроме меня хозяева о «Красном колпаке» ничего не говорят. Из живых тогда знакомых, может быть, знала о нем лишь давняя приятельница Татьяны Борисовны Галина Викторовна Лабунская, жившая в том же доме этажом выше. И это соседство могло сказаться на судьбе «Красного колпака», но к этому я вернусь в самом конце.
Поповым вообще не было свойственно бахвальство. Думаю, что друзьям они, как и большинство коллекционеров, показывали свои вещи, но указывать на что-то специально им не было нужды, а уж в случае с Рембрандтом – в особенности. Может быть, никто кроме меня и не обращал внимания на этот находившийся не на виду еще один голландский портрет.
Важно было и то, что, кажется, с двадцатых годов существовал довольно дикий советский закон, по которому картины Рембрандта и Тициана, а также скрипки Страдивари, Гварнери и Амати объявлялись государственной собственностью и подлежали конфискации.
– Но ведь есть художники гораздо дороже и реже Тициана и Рембрандта, – говорила, пожимая плечами, Татьяна Борисовна. Тем не менее закон был именно таким, а во взаимных доносах в любой среде в советское время