Дни между станциями - Стив Эриксон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дважды он напугал с огнями. Он был очень стар – за восемьдесят, точнее он не знал, – и легко было предположить, что, возможно, глаза его слабели и он видел то, чего нет. Но даже теперь у него все еще было хорошее зрение, даже замечательное. Один беглый взгляд на фасады Парижа с его баржи на Сене – и ему открывалось почти все. В ту осень, когда он приплыл в Париж уже после наступления пронизывающих холодов, он предполагал, что виденное им – всего лишь костры в окнах вдоль реки. Костры на перекрестках, костры на мостах, костры в самих зданиях: парижане жгли свою мебель, дневники, семейные портреты, перележавшую еду; все превращалось в дым. В тот октябрь, двигаясь в Париж по Сене, он миновал одну маленькую геенну за другой, а тем временем громадные слитки льда царапали корпус старой баржи и судно гулко раскачивалось от каждого столкновения.
Первой ошибкой стал огонь на камнях под мостом Пон-Нёф; в то мгновение ему показалось, что это странное место для костра. Когда баржа приблизилась, он увидел, что это вовсе не костер, а сияющая льдинка, шатко державшаяся на месте, словно изготовившись, чтобы ее легче было забрать. Он и забрал ее, рискованно высунувшись за борт и довольно ловко для человека его возраста ухватив ледышку, когда она проплывала в пределах досягаемости. Озадаченный, он поставил сияющую ледышку в каюту, подальше от печки, гадая, оттает ли она, открыв источник света, или же и свет растает вместе с ней. Он сидел в каюте, уставившись на льдинку, пока не заклевал носом и не заснул; он проснулся, вздрогнув, с ужасом ожидая, что не найдет на месте ледышки ничего, кроме лужицы поблескивающей воды. Вместо этого он увидел старинную коньячную бутылку с длинным изогнутым горлом. При колеблющемся свете фонаря он поднес ее к лицу, и оттуда, со дна бутылки, моргнули два синих глаза.
Старик посмотрел на глаза, затем поднял голову от бутылки. В ту ночь он лежал, глядя в потолок, в растерянности, – и только когда он проснулся в три часа утра и торопливо взглянул на бутылку, под тяжестью его глубоко ушедшей памяти шевельнулось воспоминание. Ему не удавалось уловить его целиком. Он снова встал, снова поднес бутылку к лицу и снова попытался припомнить эти глаза: может, на Крите? Или в Неаполе? Или на побережье Марокко? Или на берегу возле Сан-Себастьяна?
За ночь Сена встала; он проснулся и увидел, что баржу намертво заклинило на середине реки. Пока что, понял он, придется остаться здесь. По утрам он вставал и шел по льду к причалам, вверх по ступенькам, вдоль Сены, в булочную за хлебом. По ночам он слушал, как лед скрежещет по корпусу судна, стискивая волокнистую древесину. Ему недоставало обычного покачивания баржи и было трудно заснуть.
Второй ошибкой стал еще один огонь на реке. Сперва он увидел его издалека, как-то вечером, когда темно-красный, пылающий солнечный диск пересекал черное небо. Огонь двигался по реке, как факел, далеко, за собором и книжными киосками, скользнув сперва над бульваром Сен-Мишель, а потом к острову. Когда с замерзшей реки налетел порыв ветра, факел, казалось, затрепетал. Старик продолжал наблюдать за ним в течение четверти часа, пока огонь не приблизился к Пон-Нёф, почти к тому месту, где он нашел бутылку; пока не приблизился настолько, что, как и в случае с бутылкой, он увидел, что это вовсе не пламя. Это были ее желтые волосы.
Он медленно пересек реку в поднимавшемся над ней серебряном сиянии. Она спустилась по ступенькам. Когда он спросил, почему она гуляет по холоду, и сказал ей, что принял ее за очередной костер, который сорвался и катился по речным берегам, она что-то ответила на запинающемся, ломаном французском. Он заговорил на запинающемся, ломаном английском. Он спросил, не хочет ли она выпить горяченького; она, обрадовавшись знакомству, приняла приглашение. Она объяснила, что через час у нее назначена встреча возле моста Пон-Нёф.
У себя на барже, в каюте, он приготовил густой кофе в посудине над маленькой печкой. Она съежилась у огня, но не дрожала, насколько ему было видно.
– Самая холодная зима, – сказал он, помешивая кофе большой ложкой. – Я живу на свете уже больше восьмидесяти лет.
– И все это время в Париже?
На каждый вопрос уходило много времени, так как ей приходилось искать слова.
– То там, то тут.
Ему хотелось поднести руки к огню, но он не мог перестать помешивать кофе, а то он остыл бы.
– Прошлой зимой было почти так же.
– Тогда-то люди и начали все жечь?
– Нет, уже этой зимой. Все, кроме самих стен, постелей и еды, которая еще годится в пищу.
– Я никогда еще так не мерзла, – призналась она.
– В твоих родных краях, должно быть, тоже бывает холодно. Ты разве не англичанка?
– Нет.
– Голландка?
– Нет. – Она рассмеялась.
Он задумался.
– Американка?
Она снова рассмеялась.
– Американка, – подтвердил он снова.
– Да.
– Из Голливуда.
– Да.
– Правда? – Пламя в печке осветило его лицо.
– А что, все французы правда считают, что все американцы – из Голливуда?
– Правда, – ответил он серьезно. – Или из Нью-Йорка.
Он снял кофе с плиты и разлил его по чашкам. На полке у него стоял маленький пакет молока.
– Молоко холодное. Налей молока в кофе, и не будет так горячо.
– Не хочу молока.
– Но в Голливуде-то так холодно не бывает, правда? – сказал он, все же наливая молока себе.
Он глядел, как от кофе поднимается пар. Она отпила и слегка побледнела.
– Крепкий, правда? Американцы не умеют пить крепкий кофе. Я-то думал, вы все сплошь ковбои, умеете крепкий кофе пить.
Она засмеялась.
– Нет, в Голливуде так холодно не бывает. – Она добавила: – Но там, где я выросла, бывает холодно; в Канзасе.
– А что это – Канзас?
– Канзас, – сказала она, – это где «Волшебник из страны Оз».
– Какой еще волшебник из страны Оз?
– «Волшебник из страны Оз» – это было такое кино. Может, во Франции его и не показывали.
– Я однажды видел кино, – выпалил он. – Американское кино, с ковбоями. Бронко Билли[30].
– Похоже на название очень старого кино, – сказала она, отхлебнув кофе.
– Очень старого. Я был… совсем молодой. – Он пожал плечами.
– Это единственный фильм, который вы видели?