Скука - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты меня не спрашивал.
— А чем вы торгуете?
— Зонтиками, чемоданами, сумками, разными изделиями из кожи.
— И кто в нем работает?
— Мать и тетка.
— И он приносит прибыль?
Она кончила красить губы и сказала, словно закрывая тему:
— Очень небольшую.
Стоя сзади, я обнял ее за талию и притиснул к себе. Я видел, что она бросила на меня короткий взгляд — не то удивленный, не то понимающий, потом взяла черный карандаш и начала подкрашивать брови. Я спросил:
— А ты никогда не думаешь о смерти?
Говоря это, я по-прежнему прижимался к ней сзади, и почувствовал, как она начала медленно и сильно поводить бедрами справа налево.
— Нет, никогда не думаю.
— Даже когда видишь отца?
— Даже тогда.
— А ведь любой на твоем месте подумал бы.
— А я здорова, с чего это я буду думать о смерти?
— Но ведь кроме тебя существуют другие люди?
— Да, вроде бы.
— А что, ты в этом не уверена?
— Нет, это я просто так сказала.
— А твой отец, ты считаешь, он думает о смерти?
— Он — да.
— Он боится смерти?
— Конечно.
— А он знает, что умирает?
— Нет, не знает.
— А ты никогда не думаешь о том, что он умирает?
— Пока он жив, хотя и болен, я не думаю о его смерти. У меня будет для этого время, когда он умрет. Сейчас я думаю только о том, что он болен.
Я резко оторвался от нее:
— А ты знаешь, что я тебя хочу?
— Да, я заметила.
Она кончила красить брови, положила карандаш на полку и подтолкнула меня к двери, говоря:
— Идем, мама, наверное, уже вернулась.
Она действительно вернулась. Когда мы вышли в коридор, женский голос, похожий на дребезжание колокольчика, который в иных лавках начинает трезвонить каждый раз, когда посетитель открывает дверь, уже выкликал где-то вдали:
— Чечилия! Чечилия!
Чечилия пошла на голос, а я следом за ней. Дверь в кухню была открыта, мать в пальто и шляпе стояла перед плитой, помешивая ложкой в кастрюле. Кухня, темная и закопченная, имела странную треугольную форму; плита под вытяжным колпаком располагалась около самой длинной стены, а вершиной треугольника служило высокое узкое окно, вернее, пол-окна, затененного к тому же бельем, вывешенным на просушку. В кухне было грязно и царил чудовищный беспорядок: на полу валялись корки и очистки, мраморный стол завален свертками и оберточной бумагой, а у окна в раковине громоздились пирамиды грязных тарелок. Мать сказала Чечилии:
— Тарелки, нужно помыть тарелки!
— Вечером помою, — сказала Чечилия, — и сегодняшние, и вчерашние.
— И позавчерашние, — сказала мать. — Ты обещаешь это каждый день, и скоро у нас вообще не останется тарелок. Сегодня я вымыла тарелки после завтрака, но те, что после ужина, мой ты; мне сразу надо будет бежать в магазин.
— Мама, познакомься, это Дино.
— О профессор, извините, я рада, я очень рада, извините, извините, очень рада. — Звонкий голос продолжал вызванивать «очень рада» и «извините» все время, пока я пожимал ее руку. Я внимательно ее рассмотрел. Это была маленькая женщина с изможденным, худым лицом, отмеченным каким-то запоздалым, но буйным цветением молодости. Простодушные черные глаза, окруженные сеткой морщин, сияли почти неприлично; яркий румянец — не знаю, искусственный или естественный — играл на дряблых щеках; пухлый накрашенный рот открывался в ослепительной улыбке. Насколько я мог понять, она была похожа на Чечилию: тот же детский лоб над выпуклыми глазами, то же круглое лицо.
— Я ведь не знала, что профессор уже здесь, — воскликнула она своим дребезжащим голосом, — проводи профессора в гостиную, я сама займусь стряпней.
В коридоре я сказал Чечилии:
— Отцу ты представила меня как учителя рисования, а матери как Дино. Ты что, не помнишь, как меня зовут?
Она рассеянно ответила:
— Ты не поверишь, но я ведь не знаю твоей фамилии.
Я познакомилась с тобой как с Дино, а потом все не было случая спросить. В самом деле — как твоя фамилия?
— Ну, — сказал я, — раз ты до сих пор этого не знаешь, имеет смысл не знать ее и дальше. Я скажу тебе в другой раз.
Мне вдруг самому показалось неудобопроизносимой моя фамилия, может быть потому, что Чечилия предпочитала обходиться без нее.
— Ну как хочешь.
Мы вошли в гостиную, и я сказал Чечилии:
— Твоя мать очень на тебя похожа. А какой у нее характер?
— Что значит характер?
— Ну, добрая она или злая, спокойная или нервная, щедрая или скупая?
— Не знаю. Никогда об этом не думала. Характер как характер. Для меня она просто моя мать, и все.
— А у него, — спросил я, указывая на отца, по-прежнему сидевшего в кресле около радиоприемника, — у него какой характер? Как ты считаешь?
На этот раз она вообще ничего не сказала, просто пожала плечами, словно не желая отвечать на бессмысленный вопрос.
Внезапно разозлившись, я притянул ее к себе за руку и спросил шепотом, на ухо:
— А что это за черная дыра в потолке?
Она подняла глаза и посмотрела на дыру так, как будто увидела ее впервые.
— Просто дыра, она здесь давно.
— Так, значит, дыру ты видишь?
— А почему бы мне ее не видеть?
— А почему тогда ты не видишь, какой характер у твоего отца и матери?
— Дыра видна, а характер нет. Мать и отец у меня такие же, как все люди.
Тут мы подошли к отцу, который по-прежнему слушал радио. Я сел на стул напротив него и крикнул:
— А сегодня как вы себя чувствуете?
Он подпрыгнул в своем кресле и посмотрел на меня с испугом. Потом сказал что-то, но что — я не понял.
— Он говорит — не надо кричать, он не глухой, — сказала Чечилия, которая, видимо, прекрасно разбирала звуки, которые исходили из уст отца.
Она была права, с чего это я взял, что немой должен быть непременно еще и глухим?
— Простите, — сказал я, — я просто хотел узнать, как вы себя чувствуете.
Он указал на окно и сказал что-то, что Чечилия перевела таким образом:
— Сегодня дует сирокко, а когда дует сирокко, ему всегда нехорошо.
Я спросил: