Carus, или Тот, кто дорог своим друзьям - Паскаль Киньяр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был явно опьянен собственным красноречием. И добавил:
— Если бы человечество продолжало цепляться за копья, колдовские заклинания, людоедство, кавалерию, жертвоприношения — могли бы вы поверить в реальность мировых войн?
— Но разве человечество не жило издревле в состоянии великой тревоги? Разве страх не является неотъемлемой частью человеческой психики? — спросил А.
— Не более, чем надежда, — ответил Р. — Или чувства, сопровождающие сильное опьянение.
И мы снова стали серьезными. Вспомнили о еде. На сей раз нам подали трех уток с репой, щедро политых коньячным соусом цвета расплавленного золота. За столом воцарилась тишина — по контрасту с недавней дискуссией чересчур строгая.
Когда мы потянулись за второй порцией, Т. Э. Уинслидейл попросил, чтобы каждый из нас рассказал о самом большом несчастье в своей жизни.
— Вот уж типично американское предложение, — хмыкнул Йерр.
Однако все вдруг задумались, каждый погрузился в себя. Но никто не осмелился начать. Кроме Йерра, конечно.
— Сочетание «менее двух» требует множественного числа глагола, тогда как при словах «больше одного» он остается в единственном. Это одно из моих великих несчастий, — поведал Йерр с курьезной искренностью. — Это правило — за коим я, разумеется, признаю право на жизнь — кажется мне тем не менее таким несправедливым! «Более одного» — ну разве это не множественное число?! «Менее двух» — это же неоспоримо единственное! Нет, это правило ложно, религиозно, темно по своей сути. Но я так и умру, соблюдая его!
Томас заявил, что это никак не тянет на несчастье. Р. возразил. Томас принял вызов: нет, он не согласен считать несчастьем обыкновенное толкование какого-то правила. Готов дать руку на отсечение, что это не так!
— Почему руку? — спросил Йерр.
— Тогда что это такое? — спросил Р.
— Частица реальности, — ответил Томас.
— Даже не знак?
— Но зачем же люди так бурно размножаются, вмешался Уинслидейл, — если они настолько несчастны?
— Ради конфликта, — сказал Коэн.
— А если бы они были счастливы, — заметил Р., — они бы воздержались от размножения, чтобы не плодить себе соперников.
— Они воспроизводят себя, чтобы сделать других такими же несчастными, какими были сами. И утолить таким образом своеобразную месть за тот ожесточенный бой, на который их обрекло рождение. И радоваться — производя на свет детей — тому, что не одним им суждена смерть.
— Лжец! — воскликнула Э. — Все это чистейшая литературщина!
— Нет, — ответил Р. — Ничто из того, что существует, не было определено заранее. Жизнь, рождение… можно ли назвать их иначе как неотразимыми, непререкаемыми сюрпризами? <…> Я не могу согласиться с Томасом. Несчастье не есть частица реальности. Более того, несчастье — это искусство развлечения, если отнести его в нулевую точку реальности. Тогда разница между партией в домино и трагедией, игрой «Семь семей»[81], текстом пророка, кроссвордом и политической предвыборной речью будет ничтожной.
Вот и опять вынырнул паратаксис! — ухмыльнулся Йерр. — А заодно и вся Библия.
— Только в виде игры в го, — сказал Т. Э. Уинслидейл.
Р. возразил: он ведь не отрицает веру.
— Ну да, «не успеет петух прокричать трижды…», — насмешливо бросил Йерр.
Но тут взял слово А.: язык — это точильный камень для косы. Камень, на котором зиждется храм. Все, что различается в отражении смерти.
— Все, что становится более темным, более бессмысленным, — продолжил Рекруа.
К счастью, подали торт-перевертыш[82]. Марта оставалась безучастной в течение всего ужина. Не вымолвила ни слова.
В квартире Т. Э. Уинслидейла стояла невыносимая жара. Батареи грели вовсю, как зимой. Коэн ожесточенно ругал духоту в комнате. А заодно и новые электрические лампы, купленные Т. Э. У., — они и в самом деле слепили глаза: какое-то новомодное устройство отбрасывало их резкий свет на потолок. Ностальгически вспоминал времена, когда холод был холодом, тепло — теплом, ночь — ночью, расстояние — расстоянием. Обличал, как ярый экстремист, все эти «грелки», электроприборы, автомобили, которые «помогли» нам утеплить зиму, упразднить ночь, сократить расстояние. И все это после того, как Р. в пух и прах разнес и несчастье, и время, и весь мир в целом!
Наконец мы встали из-за стола. Элизабет и Бож приготовились слушать, а мы настроили инструменты. Т. Э. Уинслидейл принес кофе. Элизабет взяла еще кусочек «торга сестер Татен». Мы сыграли Моцарта — фортепианный квартет, ор. 478, фрагмент трио-сонаты Кванца и до-мажорный квартет Моцарта, ор. 465.
Концерт получился довольно долгим, но вполне приятным.
— Замечательный вечер! — сказал Уинслидейл на прощание. И взял в свидетели Лао-цзы, изрекшего, что «затемнение темноты есть ворота ко всем чудесам». После чего мы ушли.
На улице. Мне вдруг почудилось, что все эти лица — усталые, покрасневшие, изношенные, раздраженные — собрались под фонарем авеню Ла Бурдонне, чтобы вместе вдруг возникнуть среди деревьев светлыми пятнами, подобными белесым почкам на ближайших к фонарю ветках. Может быть, они хотели убедиться — сообща, — что весна и впрямь к нам вернулась.
30 мая. Встретил Йерра на улице Бюси. Он торговался с продавцом из-за ската. Спросил у него, как поживает Анриетта. Он теперь глаз не смыкает по ночам. «Меня уже пора причислять к лику блаженных, хотя еще не к лику святых», — сказал он. Я решил проводить его до овощной лавки. Он сообщил, что Томас увлекся четырьмя порочными формулировками… Я послал его подальше.
1 июня. Уехал с Жюльенной в Бретань.
Крошечная гостиница на три номера, рядом с шумной фермой (особенно раздражает петушиное кукареканье).
3 июня. Дождливый Троицын день. Воздух насыщен непонятно откуда взявшимся, но неотвязным запахом мокрого распаренного овса.
Скрипучие колеса, цокот копыт по каменным плитам двора. Ж. была счастлива: она обожает густую похлебку из гороха или картошки. Я начал кашлять. О, эти прекрасные, медленные приступы…
Понедельник, 4 июня. Цветущий дрок. Застывшие, удивительные скалы. Сила моря.
Среда, 6 июня.
Похолодало. Ж. утром вернулась в Париж.
Четверг, 7 июня. Шагая, кашляя на ходу и не ожидая ничего хорошего от своей прогулки, я все же увидел немало поразительных вещей, хотя не скажу, что они меня потрясли. Густые заросли мокрой крапивы. Истлевший лист на земле, в окружении деревьев, шумно протестовавших против этого холода — ужасного, но не трескучего, не зимнего.