Они сражались за Родину (сборник) - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Напрасно сделал. Не надо было вытаскивать! – сожалеюще сказал Лопахин.
– Напрасно не напрасно, а вытащили. Ты бы, конечно, не вытащил, от тебя жди добра! Только потому я теперь и норовлю подальше от этих подручных средств держаться. Лучше уж под огнем, да по мосту. Потому и подпирает мне под дыхало, как только вспомню, сколько я тогда донецкой водички нахлебался… Ведра два выпил за один прием, насилу опорожнился тогда от этой воды…
– Не скули, Сашка, помолчи хоть немного, как-нибудь на этот раз переправишься, – обнадежил Лопахин.
– Как же я переправлюсь? – в отчаянии воскликнул Копытовский. – Оглох ты, что ли? Все время тебе толкую, что плавать вовсе не могу, ну, как я переправлюсь? А тут еще ты этих чертей, патронов, насовал мне в мешок пуда два, да еще ружье Борзых у меня, да скатка, да автомат с дисками, да шанцевый инструмент в лице лопатки, да сапоги на мне… Умеючи плавать и то с таким имуществом надо тонуть, а не умеючи, как я, просто за милую душу; заброди по колено в воду, ложись и помирай на сухом берегу. Нет, мне тонуть надо непременно, уж это я знаю! Вот только за каким я чертом патроны и всю остальную муру несу, мучаюсь напоследок перед смертью – не понимаю! Подойдем к Дону – брошу все это к черту, сыму штаны и буду утопать голый. Голому все как-то приятней…
– Замолчи, пожалуйста, не утонешь ты! Навоз не тонет, – яростным шепотом сказал Лопахин.
Но Копытовский тотчас же отозвался:
– Ясное дело, что навоз не тонет, и ты, Лопахин, переплывешь в первую очередь, а мне – каюк!.. Как только дойдем до Дона – безопасную бритву подарю тебе на память… Я не такой перец, как ты, я зла не помню… Брейся моей бритвой на здоровье и вспоминай геройски утопшего Александра Копытовского.
– Уродится же этакая ягодка на свете! – сквозь зубы пробормотал Лопахин и прибавил шагу.
Переругиваясь вполголоса, по щиколотку увязая в песке, они спустились с песчаного холма, увидели в просветах между кустами тускло блеснувшую свинцово-серую полосу Дона, причаленные к берегу темные плоты и большую группу людей на песчаной косе.
– Дари бритву, Сашка! Слышишь ты, утопленник? – сурово сказал Лопахин.
Но Копытовский счастливо и глупо захохотал.
– Нет, миленький, теперь она мне самому сгодится! Теперь я опять живой! Плот увидал – и как заново на свет народился!
– Ты, Лопахин? – окликнул их из темноты старшина Поприщенко.
– Я, – нехотя отозвался Лопахин.
Старшина отделился от стоявшей возле плота группы, пошел навстречу, с хрустом дробя сапогами мелкие речные ракушки. Он подошел к Лопахину в упор, сказал дрогнувшим голосом:
– Не донесли… умер лейтенант.
Лопахин положил на землю ружье, медленным движением снял каску. Они стояли молча. Прямо в лицо им дул теплый, дышащий пресной влагой ветер.
Ночью шел дождь, порывами был сырой, пронизывающий ветер, и глухо, протяжно стонали высокие тополя левобережной, лесистой стороны Дона. Насквозь промокший и продрогший, Лопахин жался к безмятежно храпевшему Копытовскому, натягивал на голову тяжелую, пропитанную водой полу шинели, сквозь сон прислушивался к раскатам грома, звучавшего в сравнении с артиллерийской стрельбой по-домашнему мирно и необычайно добродушно.
С рассветом дождь прекратился. Пал густой туман. Лопахин забылся тревожным и тяжелым сном, но вскоре его разбудили. Старшина поднял всех на ноги, охрипшим от кашля голосом сказал:
– Лейтенанта надо похоронить как полагается и идти, нечего нам тут без толку киселя месить.
На поляне возле дикой яблони с поникшими листьями, осыпанными слезинками дождя, Лопахин и еще один красноармеец, по фамилии Майборода, вырыли могилу. Когда сняли первые пласты земли, Майборода сказал:
– Смотри, какой дождь полоскал всю ночь, а земля и на четверть не промокла.
– Да, – сказал Лопахин.
И больше до конца работы они не обмолвились ни одним словом. Последнюю лопатку земли со дна готовой могилы выбросил Майборода. Он вытер ладонью покрытый испариной лоб, вздохнул.
– Ну, вот и отрыли нашему лейтенанту последний окопчик…
– Да, – снова сказал Лопахин.
– Теперь закурим? – спросил Майборода.
Лопахин отрицательно качнул головой. Желтое, измятое бессонницей лицо его вдруг сморщилось, и он отвернулся, но быстро овладел собой, твердым голосом сказал:
– Пойду старшине доложу, а ты… ты покури пока.
* * *
Старшина любил поговорить, Лопахин это знал и больше всего боялся, что у могилы лейтенанта, оскорбляя слух, кощунственно зазвучат пустые и ненужные, казенные слова. Он с тревогой и недоверием смотрел на старое, рыжеусое, с припухшими глазами лицо старшины, переводил взгляд на ремни и потрепанную полевую сумку лейтенанта, которую старшина осторожно прижимал к груди левой рукой.
Только вчера он, Лопахин, пил водку в окопе лейтенанта, всего лишь несколько часов назад, и эта сумка и пропотевшие ремни портупеи плотно прилегали к горячему, ладному телу лейтенанта, а сейчас лежит это же тело у края могилы, неподвижное и как бы укороченное смертью, лежит мертвый лейтенант Голощеков, завернутый в окровавленную плащ-палатку, и не тают, не расползаются на бледном лице его капельки дождя; и вот уже подходит последняя минута прощания…
Лопахин вздрогнул, когда старшина хрипло и тихо заговорил:
– Товарищи бойцы, сынки мои, солдаты! Мы сегодня хороним нашего лейтенанта, последнего офицера, какой оставался у нас в полку. Он был тоже с Украины, только области он был соседней со мной, Днепропетровской. У него там, на Украине, мать-старуха осталась, жинка и трое мелких детишек, это я точно знаю… Он был хороший командир и товарищ, вы сами знаете, и не об этом я хочу сейчас сказать… Я хочу сказать возле этой дорогой могилы…
Старшина умолк, подыскивая нужные слова, и уже другим, чудесно окрепшим и исполненным большой внутренней силы голосом сказал:
– Глядите, сыны, какой великий туман кругом! Видите? Вот таким же туманом черное горе висит над народом, какой там, на Украине нашей, и в других местах под немцем остался! Это горе люди и ночью спят – не заспят, и днем через это горе белого света не видят… А мы об этом должны помнить всегда: и сейчас, когда товарища похороняем, и потом, когда, может быть, гармошка где-нибудь на привале будет возле нас играть. И мы всегда помним. Мы на восток шли, а глаза наши глядели на запад. Давайте туда ж будем глядеть до тех пор, пока последний немец от наших рук не ляжет на нашей земле… Мы, сынки, отступали, но бились как полагается, вон сколько нас осталось – раз, два, и обчелся… Нам не стыдно добрым людям в глаза глядеть. Не стыдно… только и радости, что не стыдно, но и не легко! От земли в гору нам глаза подымать пока рано. Рано подымать! А я так хочу, чтобы нам не стыдно было поглядеть в глаза сиротам нашего убитого товарища лейтенанта, чтобы не стыдно было поглядеть в глаза его матери и жене и чтобы могли мы им, когда свидимся, сказать честным голосом: «Мы идем кончать то, что начали вместе с вашим сыном и отцом, за что он – ваш дорогой человек – жизнь свою на Донщине отдал, – немца идем кончать, чтоб он выздох!» Нас потрепали, тут уж ничего не скажешь, потрепали-таки добре. Но я старый среди вас человек и солдат старый – слава богу, четвертую войну ломаю – и знаю, что живая кость мясом всегда обрастет. Обрастем и мы! Пополнится наш полк людями, и вскорости опять пойдем мы хоженой дорогой, назад, на заход солнца. Тяжелыми шагами пойдем… Такими тяжелыми, что у немца под ногами земля затрясется!