Комбат. Беспокойный - Андрей Воронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Куда?
– Да уж, конечно, не в Москву. Поговорим с соседями, в администрацию наведаемся, наведем справки. Это ж не котенок, а дом, объект недвижимости! Его просто так, без бумажной волокиты, не продашь. Да кому я объясняю, ты ж на этом деле собаку съел! Ну, вставай, вставай, хватит загорать, не на пляже. Помочь тебе?
– Нет уж, спасибо, я как-нибудь сам, – поспешно отверг предложение Комбата Бородин, который уже был по горло сыт его «помощью».
Он торопливо завозился на полу и встал, с трудом подавив болезненный стон: досталось ему крепко, и, судя по всему, это было еще далеко не все.
– Не понимаю, что ты так волнуешься, – говорил Борис Иванович, запирая дом. – Ты же ни в чем не виноват, правильно? А раз не виноват, то и бояться нечего. Я же не маньяк какой-нибудь, не охотник на риелторов, я просто за приятеля волнуюсь. Ты же знаешь, пил он сильно, а пьяного только ленивый не обидит. Вот я и беспокоюсь. Буду искать, пока не найду, но уже, конечно, сам, без тебя. Сейчас придем в здешнюю администрацию, там нам скажут: да, мол, был у нас такой московский гость, регистрировал право собственности. Пожил недельку, заскучал, продал дом и уехал. Может, даже адрес его новый дадут. И все! Я перед тобой извинюсь, компенсирую моральный и физический вред, отвезу домой, и больше ты меня не увидишь…
Продолжая многословно сетовать на Казакова, который вдруг, ни с того ни с сего начал внезапно и непредсказуемо менять место жительства, не ставя об этом в известность никого, даже старых фронтовых друзей, он подергал дверную ручку, сунул ключи в карман пиджака Алексея Ивановича и, как прежде, почти волоком, как малыша, не желающего идти в детский сад, за руку потащил Бородина к машине.
Его исполненные миролюбия речи Алексея Ивановича ничуть не успокоили: он-то знал, что влип, да так, что хуже некуда. Продолжительный срок тюремного заключения в этой ситуации представлялся не столько карой за совершенные грехи, сколько спасительной лазейкой, воспользоваться которой Бородин, честно говоря, уже почти не надеялся. О побеге нечего было и мечтать: основательно, без спешки обработанное пудовыми кулачищами тело ныло, как один сплошной ушиб, а шедший рядом мучитель двигался с плавной грацией крупного хищника, способного в три прыжка настигнуть и завалить даже самую быстроногую дичь. Спасти Алексея Ивановича могла только умелая ложь, но и на это было мало надежды: чертов отставник ничему не верил на слово и во всем хотел убедиться лично, своими собственными глазами. На документы с печатями и подписями ему было плевать так же, как и на самые многословные уверения; он допускал, что его приятель мог переехать в загородный дом, но желал лично побывать в этом доме и собственноручно проверить у приятеля пульс. И желания его высказывались в форме, заведомо исключающей возможность отказа…
«Пропал, как есть пропал», – подумал Бородин, и ему захотелось сию же минуту прямо тут на месте мгновенно и безболезненно умереть от внезапной остановки сердца.
Примерно через полтора часа, когда Борис Рублев, пункт за пунктом осуществив свою нехитрую программу поисков, вывел машину за деревенскую околицу, сердце Алексея Ивановича Бородина, как назло, все еще продолжало биться. Правда, назвать его работу нормальной не повернулся бы язык даже у председателя призывной комиссии: оно то частило, то испуганно замирало, то вдруг принималось тяжело, как гидравлический молот, бухать где-то у самого горла.
Проезжая мимо стоящего на отшибе за крепким тесовым забором дома с резными наличниками, Комбат даже не посмотрел в ту сторону. С того момента, как они сели в машину около здания местной администрации и отправились в обратный путь, он не проронил ни словечка. Алексей Иванович тоже помалкивал: все, что он мог сказать, уже было сказано. Он сказал, что недоумение соседей и представителей местной власти по поводу какого-то Казакова, которого никто из них в глаза не видел, может объясняться тысячей причин, не имеющих ни малейшего отношения к нему, Алексею Бородину. Казаков мог куда-то уехать, никого не поставив в известность и даже не потрудившись зарегистрировать у главы администрации сделку купли-продажи: чего там, еще успеется, жизнь-то длинная! И что с того, что его не может вспомнить никто из соседей? Он уехал из города в поисках покоя и тишины, а вовсе не новых знакомых и собутыльников. С ним мог произойти несчастный случай во время рыбалки; в конце-то концов, он мог случайно в нетрезвом виде похвастаться вырученными от продажи московской квартиры деньгами, и это стало последней ошибкой в его короткой, но нелегкой жизни. По здешним меркам обладатель такой суммы может смело называться олигархом; за такие деньги его запросто могли убить, а теперь вся деревня только руками разводит: что вы, какой еще москвич? Что вы хотите, круговая порука…
Комбат выслушал все эти и многие другие соображения молча, ни единым словом или жестом не выразив своего к ним отношения. Он выглядел слегка угрюмым, что было вполне объяснимо, но абсолютно спокойным. Он не задавал вопросов, не делал скептических замечаний, не грозился и не размахивал руками-кувалдами – он просто вел машину и молчал, пристально глядя на дорогу прищуренными темными глазами.
Над темной полоской уже недалекого леса повис малиновый шар заходящего солнца, сжатое поле в его лучах приобрело благородный розовато-золотистый оттенок слегка потускневшей меди, а во впадинах залегли сиреневые вечерние тени. Машину немилосердно трясло на родимой российской «щебенке с гребенкой», за ней, клубясь и завиваясь штопором, тянулся длинный, постепенно рассеивающийся и оседающий на стерню хвост пыли. Оконное стекло со стороны водителя было опущено до упора, в салон врывался тугой, теплый, пахнущий полем, солнцем и пылью ветер. Пылинки танцевали под ветровым стеклом, то и дело вспыхивая в солнечных лучах, как крупицы золотого песка или медные опилки. Слева мелькнул побитый ржавчиной и, кажется, даже простреленный навылет дорожный знак с перечеркнутым косой красной полосой названием деревни. Сразу за знаком дорогу с обеих сторон обступили кусты. Они становились все выше, вскоре среди них замелькали розовые от заката стволы молодых берез, а потом на заднем плане мрачными колоннами воздвиглись темные вековые ели. Дорога нырнула в лес, щебенка кончилась; ухабов и рытвин стало больше, зато тряска почти прекратилась: машина мягко перекатывалась с ухаба на ухаб, ныряла в рытвины и снова выбиралась наверх, как лодка на океанской мертвой зыби. Дорога была затейливо разрисована полосами и пятнами золотисто-оранжевого света и глубокой синеватой тени, низкое солнце короткими алыми вспышками било прямо в глаза. Сквозь пыльное, покрытое разводами и пятнами от разбившейся вдребезги мошкары ветровое стекло почти ничего не было видно, и Рублев повел машину медленнее, высунув в окно голову и левый локоть. Сейчас он был до смешного похож на одного из тех чудаков, что, проезжая на автомобиле через лес, на ходу высматривают среди травы и листьев грибы.
Дорога, без видимой необходимости петляя и извиваясь среди деревьев, вскарабкалась на высокий, поросший корабельными соснами песчаный бугор и, почти никуда не сворачивая, потянулась по гребню. Справа сквозь частокол деревьев заблестело темное, прихотливо искривленное зеркало реки, а слева вдруг открылся неглубокий, с довольно крутыми склонами овражек. На его противоположной стороне темнела густой августовской зеленью пушистая с виду, а на деле колючая, непролазная поросль молодого ельника, кое-где прошитая белыми стежками тонких березовых стволов. Рублев вдруг остановил машину, выключил двигатель и с треском затянул ручной тормоз.