Осень Средневековья. Homo ludens. Тени завтрашнего дня - Йохан Хейзинга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но что-то не так с доброкачественностью такого товара. Здесь ведь все определяется вполне ясным критерием, который мы всегда выдвигаем: искренним стремлением к «истине», приближением к ней в той мере, в какой это может сделать наука. Тот, кто открыто следует формуле, что история есть всего-навсего «Sinngebung des Sinnlosen» [«наделение смыслом бессмысленного»], этим требованием нисколько не связан. Но до тех пор, пока история рассматривается как «Sinndeutung des Sinnvollen» [«выявление смысла осмысленного»], сохраняется критерий, в силу которого не может зваться историей то, что не вызвано к жизни потребностью получить «истинную» картину определенного прошлого.
Это вынуждает нас провести качественное различие между двумя формами современных литературных произведений на исторические темы. Первую, более респектабельную, я бы отнес к жанру назидательно-историческому. Желание истины здесь вполне искренне, хотя и носит скорее эстетический и религиозный, нежели научный, характер.
Социальные чаяния, которые в периоды повышенной религиозности вели к возникновению объединений вроде нового благочестия и пиетистов, с развитием современного общества частично переместились из области религии в сферу искусства и литературы. Немало «благочестивых душ» (как психологический тип) сегодня кормятся чисто эстетической пищей. Не случайно в стране Виндесхеймского братства художественная и литературная критика так легко принимает характер литературного пиетизма, нового Нового благочестия (если не сказать – Cent nouvelles nouvelles)42*. В ней можно обнаружить не одну черту духовных, нравственных и социальных привычек братьев Общей жизни. Трогательное любование друг другом, мелочное копание в своих чувствах, ограниченные горизонты – все это ей не чуждо. Этой атмосфере назидательно-исторические книги вполне подходят. Они отвечают смутной потребности в чувственном понимании искусства и мудрости ушедших столетий. Тон их – проповеднический. Переоценивая роль чувств во всем, о чем они повествуют, они погружаются в толкование застывших персонажей истории в соответствии с тем, насколько это уносимое ветром поколение нуждается в назидании. Они смакуют плохо понятые и плохо понятные измы. Им ведомы душевные тайны и святого, и мудреца, и героя. Жизнь художников, которые, насвистывая, создавали свои величайшие творения, они наделяют чертами трагических душевных конфликтов.
Именно здесь, более чем в каких-либо иных сочинениях, этот дух проявляет себя как дитя Романтизма. Остановимся на весьма примечательной особенности нашей эпохи – воспевании зла. В каком-то смысле это – современное повторение сентиментализма XVIII в., но в совершенно иной форме. Прежний сентиментализм чувствовал себя прочно связанным с почитанием добродетели. Он пытался найти равновесие между страстью и добродетелью порою самым головокружительным образом. Теперь в этом более нет ни малейшей необходимости. Только страсти или того, что за нее выдается, вполне достаточно. При всяком изображении действительности с помощью слова или с помощью образа (я говорю здесь о литературе вообще) следует раздувать элемент страсти. Восхваление норм морали и вовсе недопустимо. Вполне добропорядочные авторы претендуют на ореол представителей нового времени тем, что превозносят безнравственность. Подобное поведение является в той же степени формой культурного лицемерия, как могло некогда быть ханжеское выставление напоказ своей добродетели. Сентиментализм и культивирование страстей произрастают на почве плебейского образа мыслей, захватившего область литературы в частности и культуры вообще на протяжении XVIII столетия. Если из слова «плебейский» удалить оттенок презрения, тогда для политической и социальной сферы можно оставить понятие «демократический», а понятие «плебейский» (включающее «буржуазный») отнести к сфере культуры в качестве антитезы понятию «аристократический». Аристократическая культура не афиширует своих эмоций. В формах выражения она сохраняет трезвость и хладнокровие. Она занимает стоическую позицию. Чтобы быть сильной, она хочет и должна быть строгой и сдержанной – или по крайней мере допускать выражение чувств и эмоций исключительно в стилистически обусловленных формах. Эрнéст Сейéр не раз превосходно излагал это15.
Народ во все времена чужд стоицизма. Обильные переживания, потоки слез и неуемность чувств неизменно пробивают бреши в плотине народной души, куда затем охотно устремляется дух представителей высших классов. С появлением Руссо, «le plébéien amer» [«горестного плебея»], как называет его Фаге43*, антистоическое состояние духа празднует свой триумф. Имя ему – Романтизм. С ним приходит тот нескромный интерес к гримасам любви и ненависти, которому предстояло принести десятикратные урожаи на ниве кинематографа. Культурная дистанция, отделяющая выставляемые напоказ литературные страсти от случайного разговора на улице двух подружек, остановившихся на минутку поболтать о чьей-то болезни, вовсе не велика.
Пусть история становится демократической, но все же она должна быть проникнута стоицизмом. Жюль Лафорг в одном из своих писем говорит, что он видит в истории не иначе как бесконечную цепь страданий44*. Но он был поэтом. Если бы история поддалась сочувствию мирскому страданию, она перестала бы соответствовать своим задачам.
Трезвость, собранность, известная скептическая сдержанность в исследовании глубочайших душевных движений, что, собственно, и является долгом при написании по-настоящему профессиональной истории, не доставляют удовольствия нынешнему читателю. Вот здесь-то и появляется тот второй жанр исторической беллетристики, о котором мы уже говорили. Les vies romancées [Романтизированные биографии] за последнее время стали модным жанром и распространились по всему свету. Они нередко выходят в виде серий, объединенных общим названием. Это свидетельствует о роли, которую играют здесь издательские интересы. Возник спрос на новую разновидность Vitae [Жизнеописаний] – книг, основанных на порядочном знании источников и вроде бы задуманных как настоящая история, но с явным намерением эту историю приукрасить, поскольку предназначается она для удовлетворения интересов чисто литературного свойства. Если автору свойственна трезвость, то существующий спрос вызывает появление работ, которые лишь незначительно переступают рамки исторического исследования, – таков Дизраэли Андре Моруа. В других случаях преобладает литературное начало – как в Жанне дʼАрк Жозефа Дельтея. Эмиль Людвиг в несколько лет становится всемирно известен. Вильгельм Хаузенштайн посвящает нас в супружеские тайны Рембрандта и Саскии. А в прошлом году голландская литература получила замечательный образчик этого жанра из рук Феликса Тиммерманса: Pieter Breughel, zoo heb ik U uit Uw werken geroken [Питер Брёйгел, таким я учуял Вас по Вашим работам]. Знаменитый писатель предложил здесь двойное новшество: название в вокативе [звательном падеже] и ольфакторическую [нюхательную] историографию (в которой, впрочем, некоторые подвизались и до него).
Еще более выразительным является тот факт, что крупнейший знаток французской истории XV столетия Пьер Шампьон, автор таких