Гавана, год нуля - Карла Суарес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Барбара натянуто улыбнулась и опустила голову, закусив губу, потом подняла голову, устремив взгляд в небо, вздохнула, вернув голову в нормальное положение, и приложила по пальцу к каждому глазу, словно сдерживая готовые пролиться слезы. После чего сказала «спасибо» и поднялась. Я проследовала за ней на балкон, где она уже успела опереться на решетку, устремив взгляд на мой любимый проспект. Стоя перед балконной дверью, я произнесла «мне очень жаль», и она ответила, что все в порядке, что знать правду всегда лучше, даже если она и горькая. Повернувшись лицом ко мне, она заявила, что очень мне благодарна. Я спросила, что она собирается делать, и она ответила, что не знает пока: в конце концов, она же здесь не живет, она здесь только на каникулах, так что, скорей всего, ничего страшного не произошло — она с этим справится. Я кивнула, еще раз выразила сожаление и сказала, что мне нужно идти. Естественно, я не могла прямо сказать ей, что не имею ни малейшего желания видеться с Анхелем в таких обстоятельствах. Барбара проводила меня до порога и уже возле самых дверей положила руку мне на плечо, еще раз поблагодарила и сказала, что ей очень хотелось бы остаться моей подругой, «Мне так нужна подруга», — повторила она и прибавила, что слышала от Анхеля, что я — человек особенный. Она черкнула на обрывке бумаги номер телефона и спросила, не могу ли я дать ей свой. Но у меня телефона не было, так что я просто пообещала ей позвонить. Иногда не иметь телефона — это почти что не существовать.
В тот понедельник я шла по Двадцать третьей улице с весьма странным чувством. Город вдруг стал черно-белым: все цвета неожиданно исчезли, и я шла по улице из какой-то старой кинопленки. Люди вокруг двигались замедленно, велосипеды неспешно катились по асфальту, плавящемуся на солнце, но все это как-то устало, а голоса и гудки редких машин отзывались неторопливым эхом. Создавалось впечатление, что никто не хотел здесь быть — ни прохожие, ни я сама, с трудом переставлявшая ноги, словно с неподъемным грузом на плечах, стальной плитой, согнувшей меня. Вот так я шла. Будь это и вправду кинолента, ее музыкальным фоном была бы не «Моя душа» — любимая песня Анхеля, а другая, с того же диска, который он так любил слушать, со словами: «Счастье, прощай, мы почти незнакомы, ты прошло мимо, не заметив страданий и напрасных моих стремлений…» Быть может, именно мои стремления в тот печальный год и расцвечивали город разными красками, и когда они оборвались в тот день, все стало черно-белым. Знаю только, что я все шла и шла, быстрым шагом спустилась по проспекту, потом дальше, на Малекон. Я ощущала острую необходимость увидеть море, которое меня успокаивает, хотя и не могла позволить себе посидеть на городской стене, потому что, если честно, набранное ускорение просто не давало мне остановиться: блузка уже прилипла к потной спине, но потребность выплеснуть накопленную энергию оставалась. И я пошла дальше. Шла и думала, и это поддерживало ускорение.
Анхель, мой ангел, оказался сукиным сыном, кобелиной, козлом, последней сволочью. Самой большой сволочью из всех, кто мне до сего дня попадался. Понимаешь? Надо было видеть лицо Барбары в тот момент, когда она рассказывала мне о своих чувствах, о том, как он взял ее за руку на первомайской демонстрации. «Пролетарская любовь» — подходящее название для этой картины, или «О том, как дочь капитализма обретает классовое сознание под воздействием патриотического порыва трудящихся масс». Финальная сцена получилась бы особенно удачной, если бы ее снимали сверху, с самолета, с видом на площадь Революции, заполненную народом, а посреди народа — твердая рука молодого пролетария сжимает нежную ручку юной капиталистки. А вокруг победно плещутся на ветру знамена. Все в высшей степени прекрасно и замечательно, если б только этот козлина, этот долбаный пролетарий не сказал мне, что весь Первомай он провел у отца, врачуя душевные раны своей сестренки. И пока я воображала себе это его важное занятие, он подрабатывал экскурсоводом для иностранной туристки, знакомя ее с такой экзотикой, как революционное шествие в День всех трудящихся. Я так и видела его с кубинским флажком в руке. И еще лучше представляла, какое такое знамя взметнул Анхель перед итальянкой. Сукин сын. Еще и поездка в Сьенфуэгос. Это уж предел. То, что мне было представлено как поездка любящего брата, сопровождавшего бедную, психологически надломленную сестренку, на деле оказалось прогулкой тропического утешителя для утешения знойных итальянок. Я хотела покромсать его в мелкие кусочки! Клянусь, в тот день я со скоростью света переходила из состояния изумления в состояние крайнего бешенства.
До Аламара я дошла пешком. Шла быстро, почти бежала, но самый ужас был в том, что ярость моя постепенно обращалась в уныние. Домой я пришла как раз к началу сериала и застала маму с отчимом уютно устроившимися на диване: он приобнял ее за плечи, а она прильнула к нему. В другом углу в кресле сидел братец, и моя невестка подстригала ему волосы, пока он таращился в телик. Милая сценка, полная гармония, все рядышком, и как раз там, где я обычно сплю. Мы все поздоровались, и мама сказала, что обед в кастрюле на плите. Есть мне нисколечко не хотелось, но я отправилась в кухню, налила себе воды и вышла на балкон со стаканом в руке. В это время никто не торчит ни в окнах, ни на балконах — все смотрят сериал. Так что я осталась наедине со своей яростью, выродившейся в уныние. Плохо то, что мне тут же захотелось плакать. Да, мне ужасно захотелось плакать, меня охватило жгучее желание рыдать, затопить слезами весь квартал и весь город, чтобы слезы мои смешались с морской волной. Самое плохое в таких случаях даже не желание плакать и не сами слезы, потому что слезы — это хорошо, это здоровая реакция, ведь если не выплакаться, то остается только взорваться, а взрываться весьма неприятно, можно запросто забрызгать стены съеденным на обед горохом. Нет, самое ужасное в таких случаях — не иметь места, где поплакать. А у