Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия - Б. Г. Якеменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мы раздевались в самом уголке, – вспоминает А. Никифорова. – Немка в черной пелерине протянула нам номерки на тесемках – отныне все наше имущество. Это было так унизительно, что Верка, не сдержавшись, ругнулась и вырвала номерок из рук надзирательницы. Какой злобой вспыхнули глаза фашистки! Угрожающе бормоча что-то, она пыталась добраться до Верки, но мы тесно окружили нашу подругу, не подпустили фашистку к ней. Веркины глаза наполнились слезами. – Не могу с номерком, как собака»[322]. «Теперь, – говорит одна женщина, – я помечена, как мои коровы»[323].
Еще точнее описывает свое состояние после получения номера К. Живульская: «Заключенная с очень малым номером и красной нашивкой без «П» (фольксдойчка) взяла мою руку и начала выкалывать очередной номер: 55908. Она колола меня не в руку, а в сердце – так я это ощущала. С этой минуты я перестала быть человеком. Перестала чувствовать, помнить. Умерла свобода, мама, друзья. Не было у меня ни фамилии, ни адреса. Я была заключенная номер 55908. С каждым уколом иглы отпадала какая-то часть моей жизни»[324]. «После клеймения я превращался в безликое существо, в раба, лишенного родины, свободы, имени – всего того, без чего немыслимо человеческое существование», – вспоминал В. Бойко[325].
Помимо того что номер заменял имя, он служил паспортом, по которому можно было узнать о заключенном все, что необходимо: когда, откуда, каким транспортом прибыл узник, новичок он или бывалый заключенный, какова его национальность. Соответственно номеру строились и внутренние отношения. «К обладателям номеров от 30 000 до 80 000 все относились с уважением, – писал П. Леви, – из них, обитателей польских гетто, осталось в живых всего несколько сотен. Тем, кто намеревался вступить в коммерческие отношения с номерами от 116 000 до 117 000, нужно было держать ухо востро: человек сорок, оставшихся от тысячи греков из Салоник, могли надуть любого. Что касается самых высоких (или Больших) номеров, в них была заложена скорее комическая информация, и они вызывали примерно такую же насмешливую реакцию, какую в нормальной жизни вызывают слова «первокурсник» или «призывник». Типичный Большой номер отличается упитанностью, пугливостью и наивностью; он готов поверить, что тем, у кого стерты ноги, в санчасти выдают кожаную обувь, и оставить свой котелок с супом тому, кто предложит его «посторожить», пока он туда сбегает»[326].
По воспоминаниям многих узников, с каждой неделей пребывания в лагере им было все труднее вспомнить собственное имя, их внутренняя сущность «срасталась» с номером – не случайно многих заключенных не только эсэсовцы, но даже в своей среде вскоре начинали называть по номеру, как правило, по двум-трем последним цифрам, в то время как настоящее имя забывалось. «Я был во многих лагерях, – вспоминал узник лагеря Гаттинген А. Пилипенко, – много товарищей осталось в памяти. Я припоминаю их по лицам, закрыв глаза, знаю их номер, но не помню их имени. Так каждый день вызывали, отмечали, называли лишь номер… Мы знаем друг друга по номерам»[327].
По одной из мыслей А. Лосева, человек, лишенный имени, перестает быть индивидуальным, он асоциален и может приравниваться к животному[328]. Говоря о «человеке без имени», П. Флоренский отмечает, что этот человек «представляется непосредственному сознанию каким-то мистическим уродом или недоноском, обличием человека без подлинной сути, соответствующей своему внешнему виду… имя человека самое внутреннее, самое интимное в нем, чего он не может не знать, до такой степени оно слито с его самосознанием, то есть оно более связано с человеком, чем даже лицо его, его наружный облик»[329]. Сведение человека к номеру эмблематически закрепляло лишение узника статуса человека, становилось высшей степенью имперсонализации, превращало заключенного из человека в типовой экземпляр со знаком человека, в терминологии Лакана – «децентрированный субъект», номер которого соотносился с символической аутентичностью объекта, в который был превращен узник, и закреплял ее. Данный цифровой код расшифровывался и изменялся насилием, а стирался с легкостью смертью. Легкость была обусловлена тем, что присвоение номера выводило все действия эсэсовцев относительно узников за пределы любых моральных и этических оценок, так как возможно причинять страдания Николаю, Берте, Станиславу или Марселю, но невозможно мучить и истязать номер.
Трагедия, мучения всегда субъектны, они возникают, если есть субъект, воплощающий трагедию, испытывающий страдания (трагедия, как и страдания, всегда чья-то, не существует трагедии «вообще», как и безличных страданий). В этом случае трагедия и муки могут привести к осознанию происходящего, к катарсису, который и есть апофеоз трагедии и кристаллизация мучений, именно в катарсисе происходит осознание трагедии как таковой, она обретает законченную форму и превращается в средство преображения действительности, а катарсис становится семиотической границей между «до» и «после».
Если же субъекта не существует, то ни мучения, ни насилие, ни массовые убийства не являются трагедией, не осознаются как катастрофа, не меняют ни палачей, ни действительность, так как сострадать некому и некого жалеть. Отсутствие границы ведет к гомогенности пространства события, к его тотальной деаксиологизации. Поэтому присвоение номера, приводившее к десубъективации узника, автоматически вело к изощренному насилию и массовым казням, которые не воспринимались как трагедия и масштаб которых не ощущался, так как это не приводило к катарсису и, следовательно, не было в состоянии ничего изменить.
Человек без имени, человек-номер, лишенный сознания личной уникальности и собственного образа – необходимых условий самовосприятия как мыслящего, живого существа, сливался в массу таких же, как он, лишался возможности вступать в диалог с эсэсовцем, имеющим имя и звание, так как между номером и именем невозможна коммуникация, как она невозможна между человеком и предметом. Таким образом узник обрекался на молчание (о молчании в лагере речь пойдет в отдельной главе), превращался из видящего, то есть способного к диалогу, только в видимого, то есть в объект взаимодействия.
Лишение имени означало и лишение человека памяти, служило символическим окончанием прежней жизни, от которой не оставалось даже воспоминаний, и переход в состояние «до истории», возвращение к истокам бытия, когда люди не имели имен. Человек, получивший номер, лишался возможности осознания себя (так как для того, чтобы осознать себя, нужно себя назвать), а следовательно, и возможности самоосуществления, становления