Адские машины желания доктора Хоффмана - Анджела Картер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но по отношению к нам горожане были сама доброта и поднесли всем скромные дары — вино и бисквиты. Вскоре я понял, что их милосердие проистекает из жалости. Они полагали, что все мы безнадежно прокляты.
Хозяин порно-шоу каждый Божий день усердно менял свои шаблоны. Все они оказались самыми что ни на есть возмутительными картинами богохульства и эротики. Христос, например, подвергал неисчислимым непотребствам Марию Магдалину, св. Иоанна и саму Деву Марию; и в этом святом городе меня, вопреки моей воле (по крайней мере, в той степени, в которой я осознавал свои желания), трахнули в задницу все девять марокканских акробатов, один за другим.
Обладатели фургонов загнали их внутрь огороженного выгула рядом с рынком, где обычно паслись козы и сушилось белье; палатки и будки установили прямо на площади. После того как мы закрылись на ночь, старик, напившийся за ужином дареного вина из одуванчиков, скособочившись заснул прямо у керосинки, и я выскользнул наружу, чтобы посмотреть последнее представление арабов. Еще в конце дня начали проступать первые признаки надвигающейся грозы, и теперь неистовые ветры разгуливали по площади, раздувая плакаты и флаги во всех направлениях. Было так холодно, что только активный пуританизм местных жителей мог выгнать их за развлечениями наружу. В палатке акробатов темные одежды зрителей окружили покрытых блестками гуттаперчевых актеров кольцом плотной тени, и их массированное убеждение, что они лицезреют дьяволовы козни, отягчало атмосферу, пропитывая ее неодобрением. Белые лица, концентрическими кругами расположившиеся в темноте вокруг арены, были невыразительны, словно зубы в пасти, хотя арабы и забрасывали их конфетти из пальцев и золоченых ногтей, а когда последний атом плоти оказался подобран с опилок и втиснут обратно на свое место, публика испустила громкий судорожный вздох, от которого заволновалась парусина, — вздох удовольствия, что не было среди них не устоявших перед наслаждением.
Наружу они потянулись в полном молчании.
Мухаммед и его позвякивающие собратья проворно растерли себя суровыми полотенцами и пригласили меня выпить с ними кофе в их передвижном доме; неожиданный жест гостеприимства я приписал признательности за тот энтузиазм, который я часто выказывал по поводу их работы. Гроза уже переросла почти что в бурю, и мы со всех ног припустили к их фургону под сплошными потоками дождя. Сверкали молнии, и все девятеро в своем гелиогабаловом убранстве вспыхивали, словно магний, на долю секунды, источая столь ослепительный и неистовый свет, что он буквально ранил ретину. А потом их опять затмевал дождь.
Коксовая плита наполняла фургон удушливой теплотой. Внутри он оказался столь же изыскан и полон излишеств, как и постель потаскухи, ибо они спали по трое на трех диванах, сплошь заваленных атласными подушками, выдержанными в духе дамского белья, и диваны эти занимали большую часть интерьера. Все пропитывал удушающий запах пота, жидких мазей и пролитой спермы. Окон не было, а разглядеть стены не представлялось возможным, ибо их сплошь покрывали зеркала и фотографии, запечатлевшие всех девятерых на разных стадиях расчленения, так что, когда, сбросив с себя туники и оставшись в одних облегающих трусах из переливчатого эластика, они расположились на своих ложах, их отраженные или изображенные части (здесь — пузырящаяся голова, там — плечо, еще где-то — колени) на утонченно расслабленный манер продолжали, казалось, подстроившись к ним самим, кульминацию их представления.
Разве я не знал с самого начала, что все это делается при помощи зеркал? С самого начала войны я не видел такого их количества.
Мухаммед варил на плите в латунной джезве кофе по-турецки, а остальные между тем освободили мне место на розовой диванной подушке, украшенной лиловой аппликацией обнаженной женщины. Музыкант скинул свой яшмак и примостился на полоске белой медвежьей шкуры, брошенной на незанятый пятачок пола. Это был чернокожий мальчик шести или семи лет, быть может эфиоп; он был евнухом. Казалось, он испытывал всепоглощающий страх перед своими покровителями. Лежал он в позе предельной покорности. Они подсказали, что мне будет удобнее без рубашки и уж совсем удобно, если я сниму костюм, но я настоял на своем и остался в брюках. После этого они затараторили между собой по-арабски, а я принялся пролистывать какие-то из многочисленных валявшихся на кроватях журналов по бодибилдингу, пока наконец Мухаммед не подал каждому из нас по наперстку своего густого, как сироп, варева.
Мы пригубили. Воцарилась тишина, и скоро я почувствовал себя немного неуютно, вдруг осознав, что нахожусь тут по какой-то причине, — ибо никак не мог поверить своей интуиции в том, что же это была за причина. Внезапно я обнаружил, что из-за нервозности вновь рассыпаюсь перед ними в комплиментах.
— Мы, — сказал Мухаммед с едва различимым оттенком угрозы в голосе, — способны фактически на все.
Так что нельзя сказать, что меня не предупредили. В плите потрескивал кокс, ветер бился в стенки фургона. Скользящим движением чернокожий мальчик-кастрат извлек из кучи сброшенных покрывал флейту. Он уселся, скрестив ноги, на ложе и принялся выводить в воздухе угловатую тритоновую мелодию, которая повторялась снова и снова, как бессловесное заклятие.
Зеркала отражали не только обрубки арабов; они отражали и эти отражения, так что люди бесконечно повторялись всюду, куда бы я ни посмотрел, и уже восемнадцать, а подчас и двадцать семь, а один раз даже тридцать шесть сверкающих глаз взирали на меня с интенсивностью, менявшейся в зависимости от расстояния между изображениями и их оригиналами. Я оказался окружен глазами. Я был святым Себастьяном, пронзенным зримыми колючими лучами из карих полупрозрачных глаз, которые плели в воздухе паутину из тончайших сверкающих прядей, вроде жилок сахарной ваты. Они вновь жонглировали своими гипнотическими очами и пользовались осязаемыми ожерельями глаз, чтобы связать меня незримыми путами. Я попал в ловушку. Я не мог пошевелиться. Я был переполнен бессильной яростью, когда на меня обрушилась волна глаз.
Боль была чудовищна. Не знаю, сколько раз я оказался интимнейшим образом раздавлен и уничтожен. Я плакал, истекал кровью, пускал слюну и умолял, но ничто было не в силах умерить их ненасытность, безжалостную и безразличную, как ярившийся снаружи шторм, достигший уже размаха приснившегося в дурном сне урагана. Они растянули меня ничком на стеганом оранжевом покрывале из искусственного шелка и, постоянно сменяясь, крепко придавливали к нему мои руки и ноги. Я сбился со счета, сколько раз они в меня внедрялись, но думаю, что каждый из них осодомил меня по меньшей мере дважды. Они оказались неиссякаемыми фонтанами желания, и вскоре я перестал сознавать свое тело, осталось только ощущение целого арсенала мечей, последовательно пронзающих самое интимное и не предназначенное для упоминания из отверстий. Но я был настолько далеко от самого себя, что они могли с тем же успехом разрубить меня на куски и мною жонглировать, как, насколько я понимаю, они и поступили. Они преподали мне самый исчерпывающий и доходчивый урок анатомии, какой только претерпевал когда-либо человек, и в нем я изучил всевозможные модуляции мужских органов, включая те, о которых всегда считал, что они невозможны.