Опавшие листья - Василий Васильевич Розанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И через век вежливости, ласки и «Бога в торговле» – они овладели всем.
А кто обманывал – сидит в тюрьме; и кто был со всеми груб, жёсток, отталкивающ – сидит в рубище одиночества.
* * *
Мы прощались с Рцы. В прихожей стояла его семья. Тесно. Он и говорит:
– Все по чину.
– Чтó? – спрашиваю я.
– Когда Муравьев («Путешествие по св. местам») умирал, то его соборовали. Он лежал, закрыв глаза. Когда сказали «аминь» (последнее), он открыл глаза и проговорил священнику и сослужителям его:
«Благодарю. Все по чину». Т. е. все было прочитано и спето без пропусков и малейшего отступления от формы.
Закрыл глаза и помер.
У Рцы была та ирония, что каким образом этот столь верующий человек имел столь слабое и, до известной степени, легкомысленное отношение к смерти, что перед лицом ее, перед Сею Великою Минутою, ни о чем не подумал и не вспомнил, кроме как о «наряде церковном» на главу свою. Сия смерть подобна была смерти Вольтера.
* * *
Смысл Литературного Фонда понятен: «фракция Чернышевского», «особый фонд Добролюбова». Все это понятно каждому, кроме «сфер». Однако из «сфер» они тоже получают тысячки. Что же это такое?
«– Я тебе готовлю нож под 4-е ребро. А предварительно дай все-таки гривенничек на чаек». Это Федька каторжник из «Бесов». Вот что на это ответил бы Пешехонов. Отчего об этом не напишет «обличительной статьи» Короленко. Нет, господа, о связи себя с идеализмом – оставьте.
* * *
Кто не любит человека в радости его – не любит и ни в чем.
Вот с этой мыслью как справится аскетизм.
Кто не любит радости человека – не любит и самого человека.
* * *
Все критики, признавая ум (уж скорее «гений», т. е. что-то «невообразимое»; а «ума» – ясного, комбинирующего, считающего – не очень много), или не упоминают, или отрицают – сердце; но тогда как же произошел «Семейный вопрос в России» и «Сумерки просвещения», два великих отмщения за женщин и за гимназистов.
Еще поразительнее и говорит о благородстве литературы, что о «Семейном вопросе» не было ни одной рецензии, кроме от Разинькова, Василия Лазаревича, – о которой я его упросил. Все писали о «Трейхмюллере», а на Семейный вопрос в России – ни один литератор не оглянулся.
* * *
Видали ли вы вождя команчей в пустыне? Я тоже не видал, но читал у Майн-Рида: на диком мустанге, нагой и бронзовый, мчится он, – в ноздрях у него вдеты перья, на голове павлиний хвост, татуировка осыпается с него, как штукатурка…
Но не бойтесь, сограждане, и не очень пугайтесь даже, гимназисты: это мчится вовсе не Тугой Лук, а только очень похожий на него профессор канонического права, напр. Заозерский: «правила» всевозможных греческих соборов осыпаются с него, как старая штукатурка, но он полон воинственного жара и, поводя головою, дает видеть торчащие у него из носа «добавочные постановления (novellae) императора Алексея Комнена»… Вот он, весь полный запрещений и угроз, натиска и бури… не замечает вовсе Владимира Карловича, а тоже и Розанова, подсказывающего тому бросить под ноги мустанга решение Апостола:
«А если через исполнение закона (и, след., каких бы то правил) люди оправдываются перед Богом, – то вообще Христу тогда незачем было умирать».
А Он умер – и оправдал нас.
* * *
…не верьте, девушки, навеваниям вокруг вас, говорам, жестам, маскам, шумам, мифам…
Верьте, что чтó есть – тó есть, чтó будет – будет, чтó было – было.
Верьте истории.
Верьте, что историю нельзя закрыть двумя ладонями, сложить ли их «в гробик», «в крестик» или «в умоление».
Будьте неумолимы.
* * *
Да, хорошо, я понимаю, что
Вставай, подымайся, рабочий народ…
Но отчего же у вашей супруги каракулевое пальто не в 500–600 р., как обыкновенно[58], а в 750 р., и «сама подбирала шкурки».
* * *
С прессой надо справиться именно так: «возите на своих спинах». Тогда «для всех направлений не обидно», и меру увидели бы не политической, а культурной.
Мысль эта занимает меня с 1893 г., когда Берг вычеркнул большое примечание (в страницу) об этом, и я никогда от нее не отказывался. Это – спасение души. Когда-нибудь раздастся это как крик истории.
Пресса толчет души. Как душа будет жить, когда ее постоянно что-то раздробляет со стороны.
Если бы «плотина закрыла речонку» – как вдруг поднялись бы вóды. Образовалась бы гладь тихих вод.
И звезды, и небо заиграли бы в них.
Вся та энергиишка, которую – тоже издробленную уже – суют авторы в газеты, в ненужные передовицы, в увядшие фельетоны, в шуточку, гримаску, «да хронику-то не забудь», у кого раздавило собаку (уже Алькивиад, отрубивший хвост у дорогой собаки, был первым газетчиком, пустившим «бум» в Афинах)…
Все эти люди, такие несчастные сейчас, вернулись бы к покою, счастью и достоинству.
Число книг сразу удесятерилось бы…
Все отрасли знания возросли бы…
Стали бы лучше писать. Появился бы стиль.
Число научных экспедиций, вообще духовной энергии, удесятерилось бы. И словари. И энциклопедии. И великолепная библиография, «бабушка литературы».
Бýди! бýди!
А читателю – какой выигрыш: с утра он принимается за дело, свежий, не раздраженный, не опечаленный.
Как теперь он уныло берется за дело, отдав утреннюю свежую душу на запыление, на загрязнение, на измучивание («чтение газет за чаем»), утомив глаза, внимание.
Да: все теперь мы принимаемся без внимания за дело. Одно это не подобно ли алкоголизму?
Печатная водка. Проклятая водка. Пришло сто гадов и нагадили у меня в мозгу.
* * *
«Такой книге нельзя быть» (Гип<пиус> об «Уед<иненном>»). С одной стороны, это – так, и это я чувствовал, отдавая в набор. «Точно усиливаюсь проглотить и не могу» (ощущение отдачи в набор). Но с другой стороны, столь же истинно, что этой книге непременно надо быть, и у меня даже мелькала мысль, что, собственно, все книги – и должны быть такие, т. е. «не причесываясь» и «не надевая кальсон». В сущности, «в кальсонах» (аллегорически) все люди не интересны.
* * *
Да, вот когда минует трехсотлетняя давность, тогда какой-нибудь «профессор Преображенский» в Самаркандской Духовной Академии напишет «О некоторых мыслях Розанова касательно Ветхого Завета».
Отчего это окостенение?
Все богословские рассуждения напоминают мне «De civitate veterum Tarentinorum»[59], которую я купил студентом у букиниста.
* * *
По-видимому (в историю? в планету?), влит определенный % пошлости, который не подлежит умалению. Ну, – пройдет демократическая пошлость и настанет аристократическая. О, как она ужасна, еще ужасней!! И пройдет позитивная пошлость, и настанет христианская. О, как она чудовищна!!! Эти хроменькие-то, эти убогонькие-то, с глазами гиен… О! О! О! О!.. «По-христиански» заплачут. Ой! Ой! Ой! Ой!..
* * *
Далеко-далеко мерцает определение: – Да, он, конечно, не мог бы быть Дегаевым; но «пути его были неведомы» – и Судейкиным он очень мог бы быть…
По крайней мере никто в литературе не представляется таким «естественным Судейкиным», с страшным честолюбием, жаждой охвата власти, блестящим талантом и «большим служебным положением».
* * *
«Встань, спящий»… Я бы взял другое заглавие: «Пробудись, бессовестный».
* * *
– Байрон был свободен, – неужели же не буду свободен я?! – кричит Арцыбашев.
– Ибо ведь я печатаюсь теми же свинцовыми буквами!
Да, в свинцовых буквах все и дело. Отвоевали свободу не душе, не уму, но свинцу.
Но ведь, господа, может прийти Некто, кто скажет:
– Свинцовые пули. И даже с Гутенберговой литерой N(apoléon)… – как видел я это огромное N на французских пушках вкруг арсенала в Москве.
* * *
До тех пор, пока вы не подчинитесь школе и покорно дадите ей переделать себя в не годного никуда человека, до тех пор вас никуда не пустят, никуда не примут, не дадут никакого места и не допустят ни до какой работы.