Наследство - Вигдис Йорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я приехала на дачу Ларса и растопила камин, я ждала тепла и покоя, я надеялась крепко заснуть. Мне приснилось, будто я в Фрогнерпарке с двумя маленькими детьми, а в руках у меня несколько сумок, и я пытаюсь дотащить детей и сумки по лестнице наверх, где ждали меня мать и Астрид с Осой, – мы собирались все вместе сходить на демонстрацию, приуроченную к Восьмому марта. «Она начинается в половине второго», – сказала Астрид, когда я забралась наверх, и часы вдруг показали почти половину второго. «Но мне нужно надеть контактные линзы, – сказала я, – и поменять у младшего подгузник. К половине второго я не успею». Они переглянулись, и я поняла, что они хотят поехать без меня. «Тогда мы поедем, а ты подъезжай потом, – они уселись в машину, – а там увидимся».
Я проснулась с ощущением пустоты. Мне позвонила Тале, я рассказала ей о пустоте у меня внутри и о сне, и Тале ответила: «Ты стараешься оправдать себя за то, что не хочешь их видеть, но они и сами не хотят с тобой встречаться».
В Иерусалиме Бу видел стену, и пункты охраны, и вооруженных до зубов военных, а в одном месте, там, где стена закрывала небо, вокруг крошечной тесной площади тянулась колючая проволока, висели камеры и громкоговорители, возвышались постовые вышки и топтались солдаты, и все это напоминало грозное советское оборонное сооружение из фильмов про Джеймса Бонда, какие показывали в 80‐х. Вокруг играли ортодоксальные иудейские дети, потому что в этом неуютном месте как раз проводился какой-то праздник. Гид дотронулся до стены и сказал, что за ней располагается лагерь беженцев. «Кто в нем живет?» – спросил Бу, сам не понимая собственной глупости. «Разумеется, палестинцы, – ответил гид, – те, кого вытеснили отсюда в шестьдесят седьмом». За стеной, всего в полуметре от Бу, стеной отделенные от остального мира, они прожили без малого пятьдесят лет. Это было неприятно. Но еще неприятнее было в Тель-Авиве, потому что Тель-Авив похож на любой другой крупный европейский город, новый и современный, с блестящими небоскребами, величественным зданием оперы и огромным музеем. Тель-Авив легко узнать, там пахнет цивилизацией и успехом, и в Тель-Авиве Бу чувствовал себя дома, в безопасности. Там были модные торговые центры, шикарные рестораны и широкая набережная, на которой красивые, молодые, по-западному одетые люди пили кофе или вино и любовались Средиземным морем. В особенно ясные и безоблачные дни отсюда видно было Газу, и от этого у Бу возникало какое-то неприятное ощущение.
Я получила сообщение от Борда – тот спрашивал, как я. Я ответила, что у меня все в порядке, что я сейчас на даче Ларса в лесу и что ни от матери, ни от сестер никаких известий не получала, и это отлично. Борд написал, что на день рожденья мать прислала ему эсэмэску, без десяти двенадцать ночи, когда день рожденья уже подходил к концу. «Поздравляю. Мать никогда не забывает».
Наверное, мать надеялась, что Борд волнуется – а вдруг она его так и не поздравит! Что Борд весь день ходит и поглядывает на телефон, ждет не дождется, когда тот запищит, и от матери придет заветное поздравление. Возможно, так оно и было, я изучила Борда недостаточно хорошо, чтобы знать наверняка. Но мать наверняка именно на это и рассчитывала – что Борд будет ждать от нее поздравлений, и поэтому оттягивала до последнего, чтобы Борд понял, как ему не хватает этого поздравления, как он на самом деле любит свою мать, которая прислала эсэмэску без десяти двенадцать ночи, когда день рожденья почти закончился, а в этом сообщениии было всего несколько слов: «Поздравляю. Мать никогда не забывает».
Видимо, она долго обдумывала текст. И хотела, чтобы теперь ее слова обдумывал Борд. Чего именно она не забыла – про день рожденья или про то, как Борд повел себя в этой склоке с наследством. Мать всегда старалась уколоть, это запомнилось мне с прежних времен, когда я с ней еще разговаривала. Звонил телефон, я снимала трубку и понимала, что это она, мы болтали обо всяких пустяках, а попрощавшись, я стояла с трубкой в руках, и мне было больно. Однажды, сжимая в руках трубку после разговора с матерью, я сказала сама себе: «Но ведь так быть не должно. Разве обычно не бывает наоборот?»
Неужели так было всегда? Нет. Хуже стало после того, как я развелась, после того, как я смогла развестись и мой профессор ко мне вернулся. После того, как у меня получилось то, чего не добилась она.
«Пока в Сараево не прогремели выстрелы, в Европе царил оптимизм», – сказал Бу, только что побывавший в Национальной библиотеке. Чтобы понять современные войны, ему сначала требовалось понять Вторую мировую, а для этого – понять Первую и предшествующую ей эпоху. «До выстрелов в Сараево, – сказал он, – решающие беседы о политике, искусстве и науке велись на международном уровне. До выстрелов в Сараево модернисты встречались в парижском салоне Гертруды Стайн, животрепещущие вопросы обсуждались на международных конгрессах психоаналитиков, а европейцы правого толка самым теплым образом отзывались о сотрудничестве на межнациональном уровне». Крупной войны в Европе не будет – пророчествовали евопейские лидеры, но потом в Сараево прогремели взрывы, началась война, и достижения цивилизации – например железные дороги – упростили передвижение войск, и поезда теперь кормили фронт свежими телами, а усовершенствование многозарядного огнестрельного оружия многократно усилило огневую мощь, и миллионы молодых людей с обеих сторон пали в боях, а весь ужас случившегося поразил европейцев. Но не Зигмунда Фрейда. Зигмунд Фрейд не удивлялся тому, на что способен европеец. По его собственным словам, он понимал всеобщее смятение, так как поддерживал мнение, что крупные народы научились видеть друг в друге общие черты и выработали такую терпимость к различиям, что «чужой» и «враждебный» перестали существовать как единое понятие, и, вполне естественно, что гражданин мира с подобным самоощущением полностью потерялся, столкнувшись с действительностью войны. Реальность сломала сложившееся мироощущение.
«Фрейд пишет, что представления о человеке как существе, способном благодаря разуму и воспитанию искоренить в себе зло, были ложными, – сказал Бу, – психоанализ научил Фрейда тому, что человеческая сущность состоит из инстинктов, что сам по себе человек не добр и не зол. В одном типе отношений он добр, а в другом – зол, в одних обстоятельствах добр, а в других зол. Человеку прежде всего присуще человеческое начало, и в отрицании этой базовой установки кроется опасность. Это слабое место европейца, уроженца западного мира, – рассказывал Бу, – европеец ослеплен триумфом собственной цивилизации и переоценивает силу своих культурных способностей в столкновении с инстинктами». Поэтому ужасы войны приводят его в смятение и изумление, однако, по словам Фрейда, разочарование и удивление не имеют под собой реальных оснований. Европейцу лишь казалось, что он низко пал, – на самом же деле он вовсе не возносился так высоко, как воображал. Европеец просто подавил свою жалкую сущность, и в этом Бу соглашался с Фрейдом. Европеец забыл, что интеллигентность не полностью независима от эмоций и война или войны заставляют спрятанные инстинкты выйти на поверхность. Цивилизация отошла на второй план, люди поверили собственной лжи и чересчур демонизировали врага, европейцы не осознавали, что не защищают свои интересы, а повинуются собственным страстям.