Смерть в Берлине. От Веймарской республики до разделенной Германии - Моника Блэк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весьма интересный пример – случай Эмиля Вёрмана, который в письме 1943 г. назвал себя одним из основателей Rotfrontämpferbund (Союза красных фронтовиков), военизированного подразделения КПГ. В геббельсовском Министерстве пропаганды, должно быть, были рады получить это письмо, столь совершенно оно иллюстрировало приверженность идеалам жертвенной смерти и «гордой скорби». Обращаясь с целью поблагодарить «движение НСДАП» за сообщение (пришедшее в том же году) о том, что его «любимый и единственный сын» Руди «умер геройской смертью», Вёрман с болью и гордостью в равной мере писал:
<…> мой любимый сын был солдатом не за страх, а за совесть, в семнадцать лет пошел добровольцем в десантники. <…> Он был моей величайшей гордостью. Девять членов нашей большой семьи к настоящему времени отдали свою жизнь за отечество. Десятеро из наших ближайших родственников сражаются на Восточном фронте, из них двое пропали без вести. Все они носят фамилию Вёрман. Через охотную самоотдачу [Hingabe] моего единственного сына я принес величайшую жертву ради отечества. Да не будет пролита напрасно его кровь и кровь миллионов немцев, и да не уйдет от нас ниспосланная свыше, справедливая победа. Да не будет далек тот час, когда германские флаги поднимутся в честь германской победы и мы, в гордой печали, задумаемся о тех, кто внес вклад в великую победу посредством добровольного пожертвования своей жизнью. В этих раздумьях и в скорбном размышлении о моем единственном сыне я приветствую вас: слава Гитлеру[384].
Тот факт, что Вёрман – бывший коммунист-военный, возможно, говорит о том, насколько значимым мог быть для некоторых идеал жертвенной смерти – как кажется, практически безотносительно к идеологии. Скорбя о смерти сына и других членов семьи, Вёрман все же был уверен, что победа Германии в войне оправдает эти смерти.
Возможность сосуществования грусти с другими эмоциями демонстрируют и некрологи того времени. То, что чувства выражены в них весьма схожим, даже стереотипным образом, делает их еще более показательными. По традиции в местной газете появлялись два некролога об одном усопшем: один писала семья, другой – друзья, коллеги или, скажем, члены объединения, к которому тот принадлежал. Несмотря на все более дурные вести с фронта после 1943 г., понимание солдатской смерти как «жертвы» «во имя Führer und Großdeutschland [нем. фюрера и Великой Германии]» оставалось в некрологах того времени «заезженным тезисом», как говорил Виктор Клемперер, распознававший в них «много разных оттенков» значения – «от величайшего энтузиазма до <…> критической дистанции». Те, кто больше других поддерживали нацизм, часто выражали свою поддержку в терминах, которые, по мысли Клемперера, отражали отмеченное выше смешение христианских и нацистских мотивов:
Наиболее высокие степени энтузиазма в отношении нацизма находят выражение во фразах: «[О]н умер в бою (fiel) за своего Фюрера» и «он умер за своего любимого Фюрера», – в которых Отечество даже не упоминается, поскольку оно и репрезентировано, и заключено в самом Адольфе Гитлере, так же как тело Господне заключено в священном воинстве. А выражение высочайшей степени национал-социалистического пыла влечет за собой однозначное помещение Гитлера на место Спасителя: «Он пал, веря в своего Фюрера до последнего»[385].
Конечно, некрологи читались современниками по-разному, о чем Клемперер знал не хуже других. Некоторые берлинцы использовали их, чтобы ясно и прямо сказать о своем личном горе. Некрологи и в национальных газетах, таких как «Völkischer Beobachter», и в местных, таких как «Berliner Lokal-Anzeiger», раскрывают глубокую, личную скорбь: «Мой сын, твое сокровенное желание – вновь увидеть твою обеспокоенную мать – останется неосуществленным», – гласил один. В другом стенали: «После долгого, безрадостного ожидания мы получили ужасное, глубоко печальное и до сих пор непостижимое и мучительное известие, что мы потеряли сына. Его самое большое желание – снова увидеть близких дома после долгой разлуки, уже никогда не сбудется».
Эти чувства идут, кажется, из глубин отчаяния. Неудивительно, что руководители партии считали их «пораженчеством» и желали, чтобы авторы некрологов были более «героическими» в своих «формулировках» солдатской смерти. Но нацисты знали силу этих чувств и боролись с тенденцией контролировать составление некрологов, понимая, что это вызовет мощное сопротивление берлинской общественности[386]. Другими словами, идеология иногда уступала скорби, и нацисты, очевидно, так и не смогли добиться «монополии» на, строго говоря, смысл солдатских смертей[387].
Это также напоминает нам, что изменение взглядов на смерть в Берлине периода Третьего рейха было длительным, особенно в контексте войны и все возрастающего количества смертей на поле боя. Существенными в этом процессе были давние культурные установки, равно как и меняющиеся обстоятельства. Простое утверждение, что немцы вроде Эмиля Вёрмана идеализировали солдатскую или героическую смерть, не способно объяснить ни значительных градаций, которые существовали в рамках этого убеждения, ни разнообразия форм, которые оно могло принимать, ни специфических чувств, которые индивиды приписывали смерти близких. В феврале 1943 г. режим уведомил лютеранскую консисторию Бранденбургской марки (включавшую в себя Берлин) о нормах по уходу за военными могилами на «не принадлежащих Рейху» кладбищах. Иначе говоря, протестантские церкви должны были содержать солдатские могилы на своих кладбищах в соответствии с этими нормами. Одно из правил гласило: за исключением случаев самоубийств, обстоятельства гибели солдат не должны сказываться на их погребении. Солдаты, «скончались ли они на фронте или дома в результате ранения или болезни», должны быть «преданы земле вместе». На причину смерти солдата могла указывать лишь надпись на индивидуальном надгробии[388]. Таким образом, режим хотел, чтобы единообразное погребение солдат и стандартизация их надгробий и могильных камней отражала неизменную трактовку их смерти как героической – кроме крайне недостойных случаев самоубийств[389].