Пепел красной коровы - Каринэ Арутюнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты помнишь Колю из Джезказгана, — нет, ты помнишь всех этих отважных мальчишек — твоему отцу было куда меньше, чем тебе теперь, — с запретным самиздатом, кухонными посиделками, все эти голоса, пробивающиеся сквозь сатанинский вой глушилок, — из Кельна, Лондона, Вашингтона, Иерусалима, — коль Исраэль[33], — думалось ли мне? воображалось? — сколько беспросветных рабочих часов, скрашенных влюбленностями, я проведу под звучание этого голоса? Уже лишенный таинственного фона шуршащих песков, очарования ориентализма, нелегальности, — выхолощенный, обезличенный, как и все прочие голоса, — уже на новой исторической моей родине, под новости о новых терактах, об убитых, раненых, — под рекламную жвачку, под радостные вопли теть и дядь, побеждающих в бессмысленных викторинах, под бесплатные советы адвоката Миши Штутмана — кто на проводе? — вас беспокоит заслуженная пенсионерка Бэла Левинзон, — что ви мне рот затыкаете? — смотрите, какая нервная, я тоже нервная, — скажите, — они так и не привезли шкаф? а полочки? — а ваш зять подал на развод, а что раввинат? — нет, — я вам таки скажу, — нет, это я вам скажу, — в тот день, осатанев от беспросветной скуки и слепящих солнечных лучей, я села в попутку, — услышав имя, — Муса, — вздрогнула, — интифада, похищения солдат, убийства, смертницы с воплями «Аллах акбар», щелкая изогнутыми клювами, подобно мифологическим птицам, распахивают зловещие крылья, — под ними обнаруживается перепончатая мерзкая масса — юные смертники, вполне половозрелые шахиды, возносятся к небесам в слепой надежде на продолжение банкета в обществе семидесяти двух девственниц, белотелых, тонкокожих, «напоминающих красное вино в прозрачном бокале», свободных от физических изъянов и обычных женских недомоганий, а также привычки мочиться и опорожнять кишечник, — лицо попутчика было небритым, вусмерть замордованным, по-собачьи добрым, — полчаса мы провели на пустыре за городом, под пение цикад или сверчков, — я старалась не измять юбку, — зажженная сигарета осветила темные подглазья и складки, идущие от крыльев носа, и седой ежик — почти Довлатов или Омар Шариф минус интеллект, ирония, талант, пьянство, цинизм, дендизм, если хотите, хотя, кто знает, с какими мерками подходить к этим — иным — братьям нашим, — перед самым отъездом я встретила его, неузнаваемого, смертельно больного, покрытого пепельным налетом — уже небытия — в приемном покое медицинского центра Davidoff, — опять была летняя пытка, влага, и странная мысль — зачем судьба дарит эти встречи, бессмысленные на первый взгляд, — не думаю, что мы когда-либо еще встретимся на древней этой земле, под пение сверчков ли, цикад ли, — мама, — кричала ли я по-русски — мама, еще, дай, — на иврите — «дай» — оставь, прекрати, — в какой-то момент ничего не понимающий Муса приостановился — вот так мизансцена, голый арабский зад — само недоумение, искривленный лунный серп, — мысли об измятой непоправимо юбке, о следах шершавых поцелуев на шее и плечах, похожих на комариные расчесы, — уже видела себя верхом на осле, покорно сидящей задом наперед, с болтающимися безвольно ногами, под улюлюканье всегда готового к бесплатным развлечениям плебса, ни дать ни взять — готовая иллюстрация к «Белой книге» — иудейка переспала с арабом, — собственно, ничего значительного не произошло, — любопытство и невнятная жажда были удовлетворены сполна, вместо ульпана я брала уроки иврита, живого такого, разговорного, уличного, с самыми важными словами, едкими соками, междометиями, рычанием, кошачьими воплями, рассекающими синеву ранних сумерек, освященных ориентальной луной, — нельзя познать страну и не познать народ, если не с парадного крыльца, то с черного хода хотя бы, — от перса до иудея, — сознаюсь, любовник Муса был так себе, но он был не хуже и не лучше многих, и уж точно не злодей.
Я развелся, мой сын вырос, я болен, — губы его были серыми и безжизненными, они шевелились, а покрытый испариной лоб стал гораздо выше, — седой ежик поредел, и за обыденными словами угадывалось — я болен, мой сын вырос, я одинок, я никому не нужен, моя толстая жена наконец ушла от меня, вместе со своими тряпками и выбритой до синевы сытой промежностью, но вместо вожделенной свободы — больничная койка и мятые пижамные штаны, я болен и не нужен никому, — он помнил мое имя, и многое другое, — он помнил такие подробности, о которых я позабыла давно, — я успела вырасти, повзрослеть, похорошеть, состариться, умереть, опять родиться, — я успела сбросить кожу и нарастить новую, — ты такая же, ты такая же красивая, — бедный Муса, — он врал мне, а может, и нет, — возможно, он видел иным зрением, не похотливым, как тогда, не откровенно мужским, а иным, — с осторожностью он коснулся моей руки, — я помню, как ты кричала — дай, дай, — он засмеялся, и лучи от уголков его глаз расползлись по всему лицу.
Мы можем посидеть в кафе, съездить к морю, — взгляд его был тоскливым, как у бездомного пса, но я прекрасно помнила, каким назойливым мог быть он, тогда, обрывая телефон, появляясь под окнами, пугая соседей и подвергая сомнениям мою и без того хлипкую репутацию, — Муса, — сказала я как можно более мягко, но твердо вместе с тем, тут важно не промахнуться, не переборщить, — еще чуть-чуть, и я со своим идиотским характером начну жалеть его и, проклиная все на свете, поеду к морю и буду выслушивать жалобы, и жаловаться сама, мы будем обнажать свои шрамы и щеголять потерями, а потом он попытается, наверное, в машине, — он будет трогать меня своими серыми руками, а я буду мужественно бороться с отвращением, — Муса, мы не увидимся больше, — скоро я улетаю, — я говорила чистую правду, — дома лежал билет, — куда? — продолжая улыбаться, спросил он, — домой, я улетаю домой, Муса, — повторила я, слабо веря самой себе, — называя домом то пространство, то самое пространство, в котором остался коротковолновой приемник, пропускающий неактуальные теперь голоса, тетки, — запахи хлорки и мастики, потных подмышек в метро, болгарских дезодорантов, — длинные и зияющие пустотой прилавки, застывшие в переходах старушки с натянутыми на изувеченные пальцы колготами, — давно чужие, чуждые, — скрип полозьев, сугробы за окном, гололед, пионерские лагеря, медицинские осмотры, череда сходящих в могилу генсеков, очереди в ОВИР, баулы, книги, поцелуи в подъезде, отдающие холодом, застывающие по пути, — я еду домой, Муса, — в отчаянье повторила я, борясь с желанием обнять его, — не как бывшего мимолетного любовника, а как очень близкого мне человека, которого я вряд ли увижу когда-нибудь, — я стояла у пропасти, заглядывая вниз, и мне было страшно, — я понимаю, — тихо сказал Муса, — ты едешь домой, — в лице его проступила тень усталости и спокойствия, — мне знакомо это выражение, он был похож теперь на изможденного нескончаемым путешествием верблюда, полного достоинства и веры в свои незыблемые пустынные устои, — только стоящий на краю пропасти может понять другого, — каждый из нас произнес целую речь, суть которой было — прощание, — для него — с целым миром, частью которого была я, для меня — с моим вечно-временным домом, наверное, настоящим, — бесшумно отворилась дверь, — когда я обернулась, Мусы уже не было, только жесткий хамсинный ветер и пресловутый песок на зубах, возможно, все это мне только показалось.
* * *
В то лето огромное зеркало трюмо треснуло и скоропостижно разъехалось по швам, грудой осколков усыпав двуспальное ложе — неповоротливый баркас, обреченно курсирующий между островками воспоминаний об утерянном рае. В то лето я запоем читала Миллера, а после забывалась болезненным сном, — напичканная таблетками, вплывала в мир, одержимый демонами, — феллиниевский карнавал, разнузданную встряску тазобедренных суставов. Ближневосточная ламбада закрутила меня, оставив пыльный след, мутный осадок, — наплывающие один на другой фрагменты, сценки из жизни уездного городка с вырезанными из картона комическими персонажами, — с упитанными мачо и костлявыми идальго, с их женами, любовницами, с их бездарным провинциальным блудом, с жуликоватым предупредительным гинекологом по фамилии Векслер, принимающим по средам и пятницам после обеда, оказывающим некоторые услуги местным джульеттам и их матерям, — в то лето я прочла всего Миллера, прекрасного горького старика Миллера. Я прочла его взахлеб, от корки до корки, в промежутках между поисками работы, монотонным перелистыванием русскоязычных газет с переходящими из номера в номер сомнительными предложениями о легком и обильном заработке, о купле и продаже недвижимости, щенков амстафа и чау-чау, о сдаче в аренду пентхаусов и сиротских углов, — я листала газеты и вновь открывала Миллера, — истерзанная сновидениями, я опускала жалюзи и пускалась в бесконечное плавание. Старик Миллер насмешливо грозил пальцем из осколков зазеркального королевства с растрескавшейся мозаикой грязно-белых стен, колченогих тумбочек и смятой постели, а из окна напротив доносился удушливый запах йеменской стряпни.