Бросок на Прагу - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горшков много смертей перевидал на фронте, самых разных, пришел к выводу, что глупых смертей не бывает, — всякие бывают: случайные, преднамеренные, тяжелые, легкие, на миру и в одиночестве, быстрые и затяжные, но только не глупые, он понимал, что смерть солдата на войне — это штука обязательная, предписанная судьбой, но никогда не подозревал, что смерть подчиненного бойца может так здорово задеть.
Гибель Дика задела больно, сильно — у Горшкова даже, кажется, на какое-то время остановилось сердце, невозможно стало не то чтобы дышать — даже держаться на ногах, вот ведь. Капитан карабкался по осыпи следом за Мустафой и Коняхиным, выплевывал изо рта горькую слюну, крутил головой, вытряхивая из ушей звон, стремясь захватить губами хотя бы немного свежего воздуха и морщился оттого, что это не получалось.
Господи, почему так несправедлива бывает судьба? Одним дает все, у других отбирает последнее…
Через несколько минут он догнал Коняхина с Мустафой, ухватился пальцами за ремень, которым был перепоясан Дик, приподнял чуть тело — все мужикам будет легче нести, пробормотал горестно:
— Ох, Дик!
На войне человек часто чувствует свою смерть, он словно бы видит ее издали, и если он, как ефрейтор Дик, сообщает о ней другому человеку, то надо сделать все, чтобы удержать его от каких-либо действий. Горшкову рассказывали, например, что летчики не берут на задание пилота, неожиданно увидевшего во сне свою смерть или получившего знак свыше в виде расколовшегося зеркальца… Предчувствие может обернуться острой тоской, похожей на крик, на внезапное отчаяние… Летчики это знают, потому и не берут в бой пилота, получившего «метку». Но то — летчики. А артиллеристы, пехотинцы, они что?
Вот и получается, как ни клади карты, он, капитан Горшков, сгубил Дика.
Красное обгорелое лицо Дика побледнело, сделалось желтым, но и восковой оттенок вскоре начал исчезать, это происходило на глазах — попавший когда-то в полыхающий подвал Дик — он спасал товарища, который должен был обуглиться, превратиться в пепел, — обрел в конце концов красную младенческую кожу, на которой мелкими белесыми точками проступили поры.
Быстрое преображение, — Дик словно бы становился иным человеком, совершенно чужим, незнакомым, такого Дика капитан не знал, и это обернулось тем, чем и должно было обернуться, — глухой, болезненной, как предчувствие смерти тоской. Капитан втянул сквозь зубы воздух, задержал его во рту, словно бы хотел погасить огонь, возникши в нем.
Сверху, через закраину дороги, через камни перемахнули несколько разведчиков, покатились по осыпи вниз, навстречу скорбной процессии, оттеснили от Дика капитана, подменили Мустафу и Коняхина, около тела встал еще один человек — Юзбеков, ухватился покрепче за ремень Дика… Процессия двинулась в гору проворнее. Горшков остановился, оглянулся.
Немцы двигались вниз поспешно, словно бы боялись потерять время, отведенное им капитаном. Оберст двигался проворнее всех.
Петронис это тоже засек. Удрученный, с виновато опущенной головой, он разгребал сапогами плывущую каменную крошку, поднимаясь следом за Горшковым. На душе у Пранаса было также муторно, как и у капитана: та же боль, те же горькие мысли, похожие на сдавленный крик. Горшков остановился — надо было подождать Пранаса.
Запыхавшийся Петронис прижал к груди руку, выкашлял что-то из себя.
— Сердце чего-то пошаливает, — пожаловался он.
— Рано еще, Пранас, — угрюмо пробормотал Горшков. — Сколько тебе лет?
— Да столько же, сколько и вам, товарищ капитан. Мы — одногодки. — Петронис улыбнулся неожиданно застенчиво.
— Мне тоже рано хвататься за сердце, Пранас. Хотя такие истории, как только что происшедшая с Диком, способны порвать на куски любое крепкое сердце. — Горшков поморщился, ему так же, как и Петронису, захотелось ухватиться рукой за свое сердце, и он потянулся пальцами, чтобы это сделать, но не сделал, опустил руку. — Эх, Дик, Дик! Вернемся в Россию, в первой же церкви отслужу за тебя молебен.
Горшков не выдержал, окорачивая себя, стиснул зубы.
У кого-то, кажется у Шолохова, Горшков вычитал, что в минуты горя у человека даже яркое солнце накрывается черным кругом, делается незрячим, темным и страшным.
Солнце, безмятежно висевшее над людьми, над скопищем техники, неожиданно потускнело, увяло и, чтобы не видеть того, что будет происходить, вообще удалилось за длинное, будто скирда соломы, кудрявое облако, землю накрыла такая же длинная огромная тень, краски разом лишились своей бодрящей яркости, — угрюмо, скудно сделалось в мире.
Это сколько же Горшков потерял людей за годы войны, за все это проклятое время, — можно ли сосчитать потери? Сосчитать-то можно, только есть вещи, которые счету не поддаются. Люди, которые попадали к Горшкову в разведку, — товар штучный, не конвейерный, таких людей природа производит мало, да потом, такой народ сызмальства готовит себя к разным испытаниям.
Как писал один классик, они, будучи малыми мальцами, жгут себя раскаленными гвоздями, чтобы привыкнуть к боли, босиком ходят по красным, только что из печи, угольям и битому стеклу, учатся глотать иголки и обрезки железной проволоки, есть лед в морозную пору и обходиться без воды в лютую жару — это только по части физической подготовки… А по части подготовки мозговой?
Хоть и не поддавались потери полковой разведки счету, а как-то, в перерыве между двумя бросками на ту сторону фронта, Горшков подсчитал, сколько же он потерял людей. Число потерь выглядело удручающе: зашкаливало за шестьдесят человек. Горшков сдавил ладонями виски и долго сидел неподвижно, перебирая каждого ушедшего в памяти… Старшина Охворостов — лучший добытчик языков, Игорь Довгялло, благородный парень, обращавшийся к пленным на «вы», шустрый Арсюха Коновалов, большой мастер что-нибудь где-нибудь спереть, он мог стащить из-под носа немецкого генерала секретную штабную карту, у него это всегда получалось, вчерашний школяр Валька Подоприворота, белорус Кузыка, вечный ефрейтор и неугомонный смехач Амурцев, которого хлебом не корми, дай только возможность над кем-нибудь пошутить… Шувалов — «красный граф» и кубанец Мануйленко, «комик» с Севера, уроженец коми-пермяцких краев, меткий охотник Торлопов и Коля Новак, в котором было намешано, как он сам рассказывал, шесть кровей… И так далее. За каждого из них, как за ефрейтора Дика, надо отслужить молебен.
Они ушли, а командир их, Иван Горшков, остался… Зачем, спрашивается, остался?
Искал на это ответа Горшков и не находил. С другой стороны, войну эту страшную кто-то же должен был довести до конца и дожить до победы, правда? Правда. Вот Горшкову и выпала эта доля — вытянул он из сотни коротких спичек одну длинную.
Горло ему сдавило что-то крепкое, недоброе, губы дергались сами по себе, Горшков пытался совладать с собою, но не мог — не получалось.
Он первым поднялся на закраину дороги, перевел дыхание, солнце, совсем недавно светившее радостно и ярко, не думало вылезать из-за облака, сделалось темно, как вечером…