Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мечтал, мечтал о подвигах. А его сначала оставят на второй год (чем он тоже будет гордиться), а позже, по неясным причинам, вообще исключат из гимназии. Конечно, у Креймана он научится прикрывать робость и неуверенность наглостью и развязностью, но утверждать, что его исключили за рукописную статью с критикой общественных явлений, – это, кажется, перебор. Причина была в другом: в женщинах, в «феях» бульварных, может быть, самом притягательном «предмете» для усатенького уже гимназиста.
Он сам проболтается: «Мне было лет 12–13, когда я узнал “продажную любовь” и заглянул в область кафе-шантанов и “веселых домов”». И проговорится: тогда и посыпались и двойки, и даже единицы. Но вот как совмещались в нем и походы на бульвар, и фраза, которую скоро напишет в дневнике: «Если можешь, иди впереди века; если не можешь, иди с веком, но никогда не будь позади века, хотя бы даже он шел назад»?..
Он рос напротив цирка на Цветном. Именно здесь – ему не исполнилось и шести – дед купил детям и внукам двухэтажный дом (Москва, Цветной бул., 22). Брюсов проживет в нем тридцать два года.
«Помнится белый домик, синий номер: “дом Брюсовых”», – вспоминал Андрей Белый. Ныне – остался фасад, да и то измененный. И давно не белый.
«Дом был купеческий, – писал Бунин, – с высокими и запертыми на замок воротами, с собакой на цепи». «В калитку стучат кольцом, – вспоминала Зинаида Гиппиус. – Внутри – маленькие комнатки жарко натоплены, но с полу дует… Какие-то салфеточки вязаные, кисейные занавесочки». Были кафельная печь, венские стулья и почерневшие картины в рамах. А Станюкович, кого я поминал уже, запомнит дом иначе: он был, напишет, «неряшливый, как всё кругом, словно невыспавшийся, неумытый». Особо поразили его простые железные кровати и «необыкновенно резкий и острый запах», вероятно, от товаров, которые были под квартирой Брюсовых. Такой запах был в пробочном лабазе Брюсовых в Китай-городе. «Я ужасался – как могут они… жить в таком омуте». «Омут», «содом», даже «зона» – эти слова Станюковича относились даже не к дому – к Драчёвке, району, где он стоял.
Из воспоминаний Вл.Станюковича: «Днем по переулкам было ходить неловко. Они были молчаливы; странные, нарочито расписанные яркими цветами двери были закрыты, над ними покачивались фонари с красными стеклами. Но спускался вечер, и снизу, с Цветного бульвара, вливались в переулки звуки шарманок, оркестров, звонки каруселей. И чем гуще становилась тьма, тем многоголовее, шумнее, крикливее становился людской поток. Навстречу ему из темных ворот, из подвалов, из черных зловонных нор выползали сиплые, опухшие женщины. Они ссорились, ругались, хватали за рукава проходящих, предлагая за гроши свое дряблое тело…»
«Зона», конечно! Волошин, заезжавший к Брюсову, напишет: район «кишмя кишел кабаками, вертепами, притонами и публичными домами… Этот квартал… весь проникнут запахами сифилиса, вина, проституток, – и добавит: – Вся юность Брюсова прошла перед дверьми публичного дома…» Неудивительно, что Брюсов днем, сначала в гимназии Креймана, а потом в знаменитой Поливановской гимназии (Москва, ул. Пречистенка, 32) оставался как бы мальчиком, а вечером, когда воображение гнало его на бульвар, где женщины, «тени манящие», ходили толпами, превращался в даже себе незнакомого, видавшего виды взрослого. В «дэнди», в Уайльда с карманами, полными отцовских монет. Вот на бульваре, набравшись смелости, он и подвалил как-то к фланирующей девице. «Она повела меня в № гостиницы. Я – очень грубо и угловато, конечно, – разыгрывал из себя опытного человека… Заглянул за перегородку, где стояла кровать, и сказал: “А! Обыкновенное устройство”. Мы выпили с девушкой бутылку портвейна. Потом, заплатив ей 2 рубля, я ушел… На большее… еще не решался». Решится через несколько дней, когда, пройдя бульвар, может, «сорок раз», скажет очередной «тени»: «Пойдемте со мной!» Она остановится и спросит: «Куда?» Он скажет: «Вы знаете куда». – «Нет, не знаю». – «Ну, вот, в гостиницу…» Короче, она пошла, вела себя как важная дама, то есть «раздевалась за перегородкой», и Брюсов дал ей уже семь рублей, хотя разочарован был до глубины души. Запомнил: под утро мать причитала: «Ах, Валя! Валя!», а отец даже написал письмо, где «нарисовал» ему «последствия» этого, из-за чего сын долго дрожал, ожидая шанкров и язв.
Вообще развязным себя не считал, просто боялся «поступить не так, как следует». «Я вечно стыдился самого себя, особенно же в обществе… Быть в гостях, особенно у новых лиц, было мучением…» Но это – среди знакомых. А на бульваре – кого ж стыдиться? Так что каким он был, знал лишь он да, пожалуй, дневник. Не тогда ли и родилась его раздвоенность между жизнью и книгами, семьей и улицей, реалиями и мечтой, и главное – между лицом и маской? Не тогда ли начался этот «театр» – его недетская игра в жизнь?
Здание частной гимназии Л.И.Поливанова, может, лучшей тогда в Москве, где учились дети самого Толстого и где ныне музыкальная школа, сохранилось до деталей: до знаменитой чугунной лестницы, до лепнины и зеркального паркета. Тут Брюсов уже не упускал первенства: занимался дифференциалами, вычислял квадратуру круга, доказывал Птолемееву теорему, здесь не только в подлиннике читал Спинозу, но и написал комментарий к его сочинениям. А кроме того, изучал историю архитектуры, посещал общество археологов, бегал на выставки, в театр на Сару Бернар и постоянно покупал на Сухаревке книги: Лермонтова, Оссиана, Нибелунгов. Но когда однажды он, «революционер класса», «первач», не смог справиться с каким-то латинским экспромтом и услышал от учителя: «У вас замечается недостаточность умственного развития», то несколько недель дулся на весь мир. Наконец, здесь начал печататься в газетах. Не стихи тискал – заметки о спорте. Ему было шестнадцать, когда, вслед за отцом, он увлекся конными скачками и что ни вечер стал пропадать на ипподроме. Отец и приучил его к скакунам, азарту, жокеям (он прикупал лошадей и одно время держал даже конюшню). Но цепкий сын тогда же стал выпускать рукописный журнал о скачках, писать стихи о забегах и скоро не только знал наездников, маклеров и лошадей, но вывел… математическую формулу бега скакунов. Вот о скачках и написал в «Русский спорт» заметку «Несколько слов о тотализаторе». Потом, уже в «Листке спорта», опубликует еще одну – «Немного математики». Как раз про «формулу». А когда никто не заметил его «открытия», сам же, но под другим именем напишет возражение и пошлет в издание конкурентов. «Пиарщик»! Это ведь был первый «самопиар». Заметку остановит Гиляровский, который грудью встанет против такой «полемики». Что ж, Брюсов подружится и с ним и через несколько лет частенько будет сиживать на каком-то «диване-вагоне», который стоял в квартире знаменитого репортера (Москва, Столешников пер., 9) и где сиживали Лев Толстой, Чехов, Горький. Да и с Толстым успеет поскандалить, о чем я расскажу еще.
Всё вымерить, продумать, рассчитать – эта черта станет главной. В девятнадцать лет, еще старшеклассником, запишет решающую фразу: «Вождем буду я! Да, Я!» Именно так: «Я» – с прописной буквы. Слова эти часто цитируют, но не приводят всего контекста: всей той «любви» Брюсова, которая бурно развивалась в это время и которая закончилась, увы, смертью избранницы. У него всегда будет так: и слава, и женщины, и… смерти. «Когда я пишу “Помпея”, – занесет в дневник, – мне грезится сцена, с которой я раскланиваюсь, крики “автора, автора!”, аплодисменты, цветы, зрительный зал, полный зрителей, и среди них… головка Вари, с полными слез глазами…»