Изгнание из рая - Елена Благова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А мне оно самой нравится. Я бы… и сама не прочь.
О извечная тяга женщины к блестящему и роскошному, о тайная любовь женщины! Мужчины думают – женщины любят их, а женщины любят то, что мужчина может им купить, и это – драгоценность; все ювелиры мира работают на женщин, все убийства мира – из-за горстки блестящих камней, из-за шматка золота, из-за вшивой инкрустации на эфесе сабли… Доколе мир не прейдет… Он смотрел на Ингу, рассматривавшую колье цесаревны Татьяны Николаевны, как зачарованный. Они оба молчали.
– Хорошо, – сказала Инга, и улыбка опять тронула кистью ее веселые алые губы. – Хорошо, я отдам колье. Или… не отдавать?..
Их глаза скрестились, и в один миг он прочитал там все, что должно было произойти сейчас. Он швырнул наволочку с побрякушками на кровать. Инга повернулась, быстро пошла к двери. Они оба, дрожа, вышли к Тимуру, на лестничную площадку. Тимур затравленно, исподлобья взглянул на них. Пистолет бешено плясал в его руках, будто он сильно замерз здесь, в подъезде, и трясся. Инга вскинула револьвер. Осечка! Она грубо и резко передернула затвор, опять взбросила руку с «браунингом». Тимур опередил ее. Митя ощутил сначала горячее и мокрое, липко текущее по руке под курткой, а потом – боль, неистовости которой не было предела. Боль разрасталась и туманила сознанье. Инга выстрелила. Тимур выстрелил тоже. Митя слышал: выстрелы, выстрелы. Он пошатнулся. Боль росла и ширилась. Ему показалось – он закричал. Падая, он ударился головой о стенку. Все померкло перед ним. Последнее, что он увидел, – мотающееся на весу в крепко зажатом кулаке Инги золотые виноградные тяжелые листья царевниного бедного колье. Детей расстреляли, а колье живо. Где справедливость. Где.
Соседка нашла его перед порогом его квартиры, утром; Митя лежал, уткнувшись головой в коврик для вытиранья ног. На лестнице везде – на ступенях, на перилах, на стенах – светились красным брызги, потеки, лужицы крови. Соседка заквохтала, как клушка, завсплескивала руками, и Митя вспомнил, как Сонька-с-протезом клекотала на коммунальной кухне, когда кто-нибудь из дворников, отчаянных молодых головорезов, являлся домой после ночной попойки, заканчивавшейся потасовкой, дракой: ах, ах!.. да что ж это, такие приличные ребята и так друг другу морды бьют!.. «А это, Сонечка, русское веселье такое», – говорил, выплевывая кровь, Гусь Хрустальный, успокаивающе щлепая Соньку по живой-здоровой руке.
– Что ж это!.. Что ж это за безобразие!.. Ах ты, горе-то какое!.. Вас хотели убить, Дмитрий Павлович!..
– Да… может быть, хотели…
«Хотели, хотели. И вот я жив», – подумал о себе торжественно Митя, а соседка, лопоча, поднимала его, прижимала его окровавленную голову к груди, хватала его за простреленную тяжелую руку, и он стонал и морщился, пытался встать на колено, опять падал на сырой, пахнущий кошками пол подъезда.
– А дверь-то у вас открыта, Дмитрий Павлович!.. А вдруг вас ограбили!.. Ну, давайте, давайте, потихоньку, полегоньку… «скорую» сейчас вызовем… потерпите… потерпите немного… я вам сейчас, пока «неотложка» не приехала, анальгинчику принесу… и йода, рану обработать… а то, не дай Бог, заражение…
Митя, опираясь на плечо квохчущей сердобольной соседки, вполз к себе домой. Ничего в квартире не было тронуто. Свет по-прежнему везде празднично горел. Он горел всю ночь. Утро лило синее вино в узкие окна. Наволочка с побрякушками валялась на кровати. Ее никто не похитил. Соседка уложила его на кровать, и он прижался щекой к драгоценностям. Раненая рука ныла невыносимо. «Увезут в больницу, – обреченно подумал Митя, – надо бы все хорошенько запрятать…» Соседушка убежала за лекарствами, вызывать врача – он остался один. Он остался один на свете. Опять один. Эмиль предал его. Проклятый Папаня. Он не будет больше никогда ему звонить.
Приехал врач, обработал раны, поцокал языком: да-а, серьезно. От больницы Митя отказался: нет, спасибо, соседка у меня добрая, она за мной присмотрит, я ей заплачу. И медсестру из поликлиники вызову, тоже за хорошую плату, чтоб уколы делала, какие вы назначите, и повязку поменяла. Врач пожал плечами. «Как знаете… если не боитесь загноения, гангрены…» – «Ух ты, какие страшные слова, – произнес Митя, улыбаясь через силу, – я сам страшный. Не бойтесь. Я выздоровею быстро. Я кошачий король. У меня не взяли ни одну из моих девяти жизней». Врач, пыхтя, вкатил ему уколы – в ягодицу, в сгиб худой руки. «Что худой какой, молодой человек?.. Кушать больше надо!.. И все калорийное, калорийное!..» Хорошо, покорно согласился Митя, я попрошу, чтобы соседка купила мне осетрины. Это, что ли, самая калорийная еда на свете?..
Один из уколов, видимо, был снотворным. Митины веки закрывались сами собой. Он закрыл глаза с чувством великого облегченья. Господи, до чего чуден мир, придуманный Тобой. Вот он лежит в своей квартире в высотке на Восстанья, смотрит на белый солнечный день в узкое стрельчатое окно, благословляет красоту летящего снега, синего неба, и ему не страшно умирать. Господи, спасибо Тебе, что Ты даешь мне умереть в такой дивный светлый день, в сиянии и торжестве, под воркованье голубей на стрехе, при предчувствии весны, пронизывающим весь широкий воздух. Где Тимур?.. Где Магомед?.. А Инга?.. Их никого нет. они тебе приснились, Митя. Одна смерть, ласково наклонившаяся над тобой, – реальность, и какое счастье, что она так торжественна, проста и празднична. Как все просто, оказывается. И как светло.
Край иконы св. Дмитрия Донского врезался из-под наволочки ему в щеку, когда он уже заснул, провалился в сияющую бездонную пропасть.
Он позвонил Эмилю.
Он нарушил свой зарок.
Эмиль предал его – теперь он предаст Эмиля. Но виду не подаст, как, когда, каким способом. Он лежал, болел, уединился; кавказские разбойники не появлялись – они же не знали номер его квартиры, хотя Тимур вполне, тысячу раз, мог ее запомнить. И с тем же успехом мог и забыть – перестрелка его с Ингой могла кончиться для него отнюдь не победно. Митя ничего не знал. Не знал, где он, где Инга. Он набирал, днями и ночами напролет, номер Инги. Телефон молчал. Может, утром бомжи, матерясь и крестясь, вытащили из высотки наружу два трупа, испуганно кинули на мостовой, чтоб кто-нибудь сжалился, подобрал.
… … …
Они с Эмилем собирались в славный город Париж. Неопасная рана Мити затянулась без последствий. Они летели не только на аукцион произведений искусства, старого и современного, называемый Филипс, а еще и к старшему сыну Эмиля, знаменитому физику Андрею Дьяконову, молодому гению, чуть постарше Мити, уже сделавшему головокружительную карьеру во Франции: перед Андреем распахнулись двери Сорбонны, его приглашали наперебой Америка и Канада для научных изысканий и смелых опытов; Папаня в науке не смыслил ни шиша, однако всячески поощрял старшего, радовался его успехам, отваливал ему – из необъятного родительского кармана – баснословные суммы на обустройство во Франции. А Андрей в Париже не растерялся. Видать, все Дьяконовы были не лыком шиты. Андрюшка сам стал лепить, строгать, сколачивать – не кустарно, а мастерски, на русский плотницкий лад – французскую свою карьеру. Отец кричал ему: «Удачная женитьба – уже полдела!.. не бегай на блядскую Пляс Пигаль, не суйся в подвальчики в Латинском квартале!.. гляди на богатых, на знатных девчонок!.. помни: Париж стоит русской грязной вонючей литургии!..» – и он мало того что внимал отцу – накрепко запоминал поученья. Из сонма изящных отпадных богатеньких француженок, среди которых были девушки – отпрыски старых французских графских и даже королевских родов, из кучки барышень – детишек банкиров, коммерсантов, глав кортелей и синдикатов, гремящих на весь свет, младший Дьяконов выбрал девицу не столь родовитую, сколь обеспеченную – она сидела на денежных мешках, и у нее была собственная, громадная, как дворец, квартира на Елисейских полях из восьми комнат, – и такую красивую, что на нее на улицах оглядывались все мужики – от мала до велика. Дочь одного воротилы из семейства Рено, Изабель сознавала свою красоту, свое положенье в обществе, но нимало не кичилась этим. Это и было первым чудом. Вторым чудом было то, что эта фея по уши втрескалась в Андрея, положившего на нее сперва холодный глаз: вот эта краля будет моей!.. – и расчухавшего всю сладость любви лишь потом, когда они уже вовсю продавливали в любовных танцах роскошные диваны в ее апартаментах на Елисейских. А третьим чудом было то, что они поженились, устроив свадьбу, о которой говорил, шумел, писал весь Париж, где невеста была в платье, купленном прямо из коллекции Коко Шанель, а жених был наряжен в древнерусский костюм, специально сшитый для торжества вездесущим Славой Зайцевым. Изабель заявила, что она так любит Андрэ, что готова креститься в православие. Французы гомонили вовсю вокруг звездной молодой четы. На лекции Андрея в Сорбонне стекались тучи студентов и тинейджеров, судачащих меж собой: это тот, что был на своем венчании в наряде последнего русского Царя. Супруги Дьяконовы устраивали на Елисейских Полях приемы не хуже посольских, давали званые обеды. Андрей уже заправски болтал по-французски – бойчей любого тараторки-южанина. Изабель блистала. Она рождена была, чтобы блистать – не яркостью, а нежностью и мягкостью. Более нежной француженки свет не видывал. Светлые, в золотинку, текучие волосы, нежно-серые огромные глаза, улыбка бледно-розового, чуть растрескавшегося, будто от пустынной жары, рта, талия уже, чем у осы, ножка маленькая, как у куколки, нервные хрупкие руки, умеющие так пытать и жечь мужчину медленной нежной лаской – Изабель была воплощеньем грации, хрупкости и самозабвенья, и Андрею часто казалось: сожми он ее в объятьях чуть крепче – она сломается, хрустнет, умрет.